Дело в том, что, пока он был плотно занят своей Джеки, произошла еще одна, совсем уже потрясающая перемена. В его кабинет стали являться длинноволосые юные девы в сандалиях на босу ногу и чуть ли не в открытую предлагать секс. Поиски осторожного подхода, завуалированные намеки на глубокое чувство, то есть все то, что требовалось с Джеки, с этими можно было пустить побоку, просто выкинуть в окошко. Его завертел какой-то смерч, вобравший в себя уже многих; желание воплощалось в действие с такой быстротой, что он даже засомневался: уж не упускает ли чего? А что до сожалений, то у кого на них есть время? Некоторые, как он слышал, заводили интрижки даже с несколькими одновременно, кидались во все тяжкие, рисковали. Вокруг забушевали жестокие скандалы, переходящие в драмы самого высокого градуса, но ему почему-то казалось, что лучше пускай уж так, чем никак. Не заставили себя ждать и репрессии – уволили одного, другого… Однако уволенные всего лишь пошли преподавать в университеты поменьше – там и с терпимостью попроще – или в «открытые учебные центры», а многие из брошенных жен, оправившись от шока, тут же переняли у соблазнительниц их мужей как стиль одежды, так и сексуальную беспечность. Вечеринки в кругу коллег, когда-то столь предсказуемые, превратились в минное поле. Все это приняло масштаб эпидемии вроде той знаменитой «испанки». Только на этот раз заразившиеся продолжали быстро бегать и мало кто в возрасте от шестнадцати до шестидесяти не стремился тоже заразиться.
Впрочем, Фиона была как раз из тех, кто заражаться не спешил. У нее в это время умирала мать, и опыт работы в больнице привел Фиону от рутинного перекладывания бумажек в регистратуре к новому полю деятельности. Да Грант и сам не кидался головой в омут – во всяком случае, по сравнению с некоторыми другими коллегами. Так близко, как Джеки, он к себе не подпускал ни одну женщину, никогда. А чувствовал он тогда главным образом гигантский скачок благополучия. При этом склонность к полноте, которая водилась за ним с двенадцати лет, вдруг куда-то исчезла. По лестницам бегал через две ступеньки! Как никогда радовался открывающемуся из кабинетного окна виду на сосны, рваные облака и февральский закат, задуваемый ветром; его до слез трогали старинные лампы, чарующими световыми призраками пробивающиеся сквозь портьеры гостиной у соседей, и выкрики детей, ни за что не желающих покидать гору в сумеречном парке, где они катались на санках. Но вот уже апрель, а там и лето, он возится с цветами, учит их названия по-исландски. С таким репетитором, как собственная теща – правда, уже почти лишившаяся голоса (ее-то недуг посерьезнее: рак горла), – он так поднаторел в произношении, что набрался храбрости и прочел студентам вслух, а потом перевел им величавую, хотя и весьма жестокого содержания «Хофьолаусн-драпа» (оду «Выкуп головы»), поднесенную в качестве подарка королю Эйрику Кровавая Секира скальдом, которого король приговорил к смерти. (Однако потом тот же король помиловал и отпустил его – так покорила жестокого конунга сила поэзии.) Все дружно Гранту аплодировали, даже сердитые «вьетнамские писники»[4], которых на курсе тоже было достаточно; надо же, простили ему добродушно-насмешливое предложение переждать страшноватую драпу в коридоре.