— Я думал, самое худшее — это когда увезли Гудмунда. Как выяснилось, нет. Самое худшее было узнать, что он и до того мне не принадлежал. И на какое-то время в этот жуткий, невероятно дерьмовый день в дерьмовом городишке на дерьмовом обледеневшем берегу штата Вашингтон у меня не осталось ничего. Совсем ничего. То единственное, что меня грело, и то отобрали.
Сет вытирает слезы. Потом откашливается смущенно.
— Тебе его не хватает, — сочувствует Томаш.
— Словами не выразить как, — сиплым голосом подтверждает Сет.
— Нет, я очень даже понимаю, — разъясняет Реджине Томаш, — почему становится так плохо, когда теряешь дорогого тебе человека. Настолько плохо, что готов уйти в океан. А ты нет?
— Я знаю, что такое боль, — говорит Реджина. — Такая невыносимая, что впору сдохнуть. Поверьте мне, знаю. Я тоже заглядывала в пропасть. Не ты один.
— Я такого никогда и не утверждал, — качает головой Сет.
— Только разница в том, что я никогда ничего подобного не сделаю. Даже если встану на самом краю и всё будет толкать туда. Потому что — кто знает? Всегда может быть что-то еще.
— Но… — начинает Томаш.
— Нет, она права, — соглашается Сет. — Было это самое «еще», даже в моем случае. Только я о нем не думал, не замечал. Взять хотя бы Оуэна. Пусть этот мир — выдумка, но для моих родителей он все равно частично подлинный. С их сыном случилось страшное. Логично ведь, что они уже не будут прежними. И дело не во мне.
— А как же твой Гуманоид? — спрашивает Томаш. — Где с ним «еще»?
— С ним «еще» в том, что делало его таким надежным, таким хорошим. Ведь он и с Моникой спал по той же причине. — Сет улыбается печально. — Гудмунд не выносил, когда рядом кто-то страдает. А поскольку не знал, как еще облегчить их страдания, то предлагал им себя.
— И у тебя закрадывается подозрение: вдруг и с тобой он был только из жалости? — продолжает мысль Реджина.
— Да, вот он, главный вопрос, — подтверждает Сет. — И моя главная ошибка. Когда вспоминаешь, когда видишь все со стороны, вот как я вам сейчас рассказывал, то понятно, что нет, не из жалости. Эйч мне это говорил, Моника говорила, а я не слышал. Гудмунд любил меня. — Сет вытирает щеку. — Его любовь была везде, во всех его словах и поступках, в каждом воспоминании о нем, которые на меня здесь обрушились.
— Но от этого не легче, — предполагает Томаш.
— Нет, почему-то легче. На какую-то минуту я перестал ему верить, и этого оказалось достаточно, чтобы все вокруг почернело, но ведь не на самом деле, а только у меня в глазах. И даже это еще не все. Отец извинился передо мной напоследок за то, что не смог меня поддержать. А я об этом забыл, потому что не вписывалось это хорошее в окружающее дерьмо. И даже Эйч в то последнее утро…