Никто ничего не боялся. И ключ от квартиры прятали под половичок перед дверью. Даже бабушки уже перестали бояться или не показывали виду. Правда, заначку на черный день держали всегда. Немного денег, немного муки, соленое сало, варенье и всякие маринады. Телевизоров не было ни у кого. Поэтому вечерами играли во дворах в домино, в «шестьдесят шесть» или в шахматы. А пацанва гоняла мячик, играла в «клёк», рубилась на деревянных мечах. Все дворы были полны. И были там и старики, и дети. И не было в этом благостности, а была простая жизнь, объединившая людей с непростой судьбой. Но счастье это — негромкое, невидное — истончалось, хирело и сошло сегодня практически на нет. Скукожилось счастье народное, как шагреневая кожа. И сейчас люди в большинстве своем несчастливы, хоть и живут куда как богаче против прежнего. Понятию вполне абстрактного счастья противопоставлена конкретная физиологическая радость бытия, только и мог бессильно констатировать Петр Степанович. День прожили — и слава богу! А будущее или вовсе не ощущалось, или было неясным, тревожным, давящим. И Денисов чувствовал, что происходит какой-то разлад, что жизнь теряет глубинный корневой смысл, и оставалось только, как в прежние времена, оборонять изо всех сил свою семью, сохраняя ее, не успокаиваясь ни на миг.
заначку
Начинали они с Любой, как и многие, скудно и неустроенно, но они были молоды, сильны и умели радоваться простому быту. И было им легко. Растили двух малышей-крепышей, любили друг друга — и это была высшая радость, настоящее счастье, которое не могли убить даже неизбежные ссоры и размолвки. И дело, наверно, было даже не в том, что они были молоды, а в том, что было куда жить. И надежда на правильную жизнь была неистребима, и мечты о другой судьбе детей — пусть трудной, но справедливой — помогали им перемочь горести и злосчастия. Ну, подумаешь, суп с перловкой и жареный минтай с вечной картошкой! Зато ночи были жаркими! И пусть вино было дрянное — хуже некуда, — но сидели вечерами за этим дрянным винцом с верными друзьями и спорили о переустройстве жизни, и ведь правильно понимали, как ее, сволочь, переустроить. И работы они никакой не боялись, хотя с работой было туго. Деньги-то небольшие всегда можно было подзаработать, ну, там, на кондитерской фабрике грузчиком, например, или подрядиться летом на шабашку — крыши крыть или заборы ставить; но вот чтобы работа была по душе — этого, конечно, не было. И это-то и угнетало больше всего.
было куда жить.
шабашку
Когда Денисов пришел в молодежную газету, его послали в отдел культуры. Это был такой своеобразный отстойник, где можно было вполне комфортно и безопасно писать о традиционных осенних и весенних выставках Союза художников, ни черта не разбираясь в живописи, освещать помпезные фестивали искусств, солидно писать о литобъединениях и народных театрах, глубоко презирая в душе всю эту самодеятельность. Но его иногда прорывало, и он писал желчные статьи, которые ответственный секретарь газеты читал, похохатывая, а потом объяснял Денисову, почему это невозможно напечатать. Хорошо написано, старик, хорошо! По делу! Но, ты понимаешь, старичок, уж больно ты как-то… по-кавалерийски! Наскоком! Шашкой наотмашь туда-сюда! Ну, так нельзя. Мне потом самому секир-башка сделают. Ты чего, не понимаешь?! Да все понимал Денисов. Но ведь он хотел, чтобы все по-честному. Чтобы лучше стало. Уныло и зябко становилось от этих откровенных бесед. Так и пробавлялся случайными статьями, тщательно процеженными сквозь мелкоячеистое сито, но рано или поздно запивал с тоски. Читал лекции по литературе на подготовительных курсах в железнодорожном институте, но когда трое абитуриентов забрали документы и ушли в университет на филологию, то ему с недоумением показали на дверь.