Анна прижимала к себе девушку, Димка стоял рядом, тоже с непокрытой головой, как Кружилин и Назаров, крепко сжатые губы его подрагивали.
Когда начали зарывать могилу и мёрзлые комья земли гулко, как камни, застучали о гроб, Анна другой рукой прижала к себе и сына.
Опоздав к похоронам на час, прибежала пешком из Шантары Тонька.
— Уже… погребли?!
И она заплакала тяжело, по-бабьи.
А выплакавшись и никому больше ничего не говоря, принялась переносить свои небогатые пожитки в избёнку Савельевых.
— Ты чего это? — спросил Панкрат, проходя мимо.
— А буду теперь здесь жить. Заместо матери им, Володе и Дашутке, или ещё как… Варить, стирать им кто-то должен?
— Ага, ну да, — согласился, покашливая, Панкрат. — Володька чего там?
— Слава богу, вроде. Поправится, доктора обещают.
…Широкими шагами ходило в тяжком сорок третьем, как полутора годами раньше или позже, горе горькое по нашей земле, обильно и щедро сеяло чёрные свои семена. Не первой была трагедия Кирьяна и Анфисы и не последней эта вот, которая случилась в крохотной деревушке Михайловке. И если бы боль в одном человеческом сердце не отзывалась в другом, щедро и бескорыстно отдавая ближнему тепло своё и всю свою живую и горячую кровь, жить в это время на земле было бы, вероятно, невозможно…
* * * *
Жить было бы невозможно, если бы сердце не обладало способностью радоваться искрящемуся под солнцем снегу и обмытой летним дождём листве, песне соловья на восходе и шелесту поспевающих хлебов, высокому синему небу и человеческим голосам под ним; если бы оно не обладало способностью очищаться со временем от страданий и тоски, не обладало вечной способностью волноваться и вечной потребностью любить…
Обо всём этом, кроме почему-то последнего, Ганке всю дорогу от Михайловки до Шантары толковал Димка, объяснял он это ей сбивчиво, не глядя на неё беспрерывно останавливаясь, расстёгивая и снова затягивая ремешки на самодельных креплениях лыж, хотя в этом не было надобности. А Ганка, замотанная в платок из козьего пуха (Анна час назад сама надела его ей на голову, а концы завязала на спине), шла молча, попеременно отталкиваясь палками, смотрела на кончики своих лыж, не останавливалась.
— Гань… Ганя! — в конце концов не вытерпел Димка. — У тебя вроде лыжина расхлябалась. Дай я перевяжу.
Она остановилась так же молча. Димка бросил свои палки, опустился у её ног. Ганка была в старых валенках, коротком ватнике, в тёплых, плотно обтягивающих ноги шерстяных, трикотажных брюках. Перевязывая ремешки её лыж, хотя в этом тоже не было надобности, Димка, краснея, невольно косил глаз на её коленку и смертельно боялся, что она заметит это, сердце его гулко колотилось.