Скорее всего, эта цифра — «в полстраны» — правдива.
Что и говорить, после семнадцатого года люди прошли солидную выучку, новыми стали — это уж определенно.
В общем, усох прожект в кабинете Никиты Сергеевича. Не может же Россия сама себя высечь[143].
Я просто хочу, чтобы народ исторг тварей из своего организма, сколько бы их ни было.
А Федорович все святит в памяти каждый день с Таней. Идет и слушает, его уже не вернуть, не увидеть…
— …А ведь знаешь, Таня, я буду проклят в Отечестве — такова моя участь. Забыт — обязательно, однако, скорее всего, забит толпой, хотя отдал людям жизнь — ничего не было своего… И все же долг исполню: не стану у большевиков холопом и подпевалой, одабривателем их преступлений (и сразу вспомнил речение Колчака, вычитал в протоколе: «Жизнь Родине я отдам, а честь — никому!»).
Это выше страха смерти…
А Таня прерывала его горестные признания поцелуями, как бы смывала боль слов.
Вот так, одна за другой вставали в памяти Федоровича картины недавнего прошлого и Таня. Разговор этот имел место в день ее гибели. Себя готовил к смерти, а легла в землю она…
День этот в ничтожных подробностях отложился в памяти. И разговор тот оказался для Три Фэ своего рода клятвой Тане, ее завещанием. Ведь весь род Струнниковых сгинул в опыте строительства нового Отечества — самом рождении оного.
Так ясно в памяти — Таня: каждый вечер, каждое слово… Всю жизнь блуждал — и нашел родную душу. Жене все написал — и расстались. И как звездный путь — мигом обернулось это схождение. Покарал Создатель за адмирала. Это именно так: почувствовал он тогда, на встрече с адмиралом. Как сердце такнуло! Неспроста это.
Флор Федорович высох, почернел, сухим жаром светят глаза. Кисти рук будто покрупнели и в то же время свободно торчат из рукавов.
Боль утраты не ослабла. Нет, она все та же злая, огромная собака. Эта собака лежит рядом и не кусает, а, случается, рвет из него жизнь кусками — и ничто не может ее унять…
Все доложил Косухин о золоте вождю: и как вышибали из бело-чехов, и как везли, помянул и допросы Колчака. Особенно заинтересовал Ленина рассказ о том, как в Иркутске (еще до победы восстания) Косухин выдавал себя за чиновника колчаковского министерства: все высмотрел, определил свое место — и уж разил наверняка. Очень это пришлось вождю, искристо так засмеялся и руки потер.
О казни Колчака спросил, пощурился, ушел в себя, побарабанил пальцами по столу.
Ничего не смел таить Косухин и на расспросы вождя давал самые обстоятельные ответы, можно сказать исповедовался. Уставился себе на руки, ссутулился и ровно так, без выражения выговаривает — ну как на духу. Слов не подбирал — как есть, все называл своими именами. Казалось, раскалывает себя пополам. Взглянет быстро на вождя — и опять упрется взглядом в свои руки.