Светлый фон

Чем еще была эта книга? Как ни страннно, я думаю, что выражением любви. Это не была любовь к людям или миру. У нее, похоже, не было конкретного предмета. А если он и был, нам про это не узнать — Дзете считал, что любовь достигает идеала, когда человек уносит с собой в могилу ее тайну. Именно так он хотел поступить с надиктованной им книгой; не его вина, что эту тайну узнали другие.

Мало того, что я думаю о книгах, я вдобавок вижу их корешки на полке. Я уже не успею узнать, о чем они, но это меня не печалит. В мире много лишних книг и очень мало таких, которые стоит помнить, тем более хранить. Поэтому Дзете говорил, что лучше выбросить свиток или книгу, прочтя их. Жизнь — тоже книга, это сравнение банально, как жизнь. Что толку читать ее до конца, если все главное сказано на первых страницах? А если ты понял это, стоит ли копаться в мелком шрифте бесчисленных примечаний? Смерть в юности, когда человек еще чист и прекрасен, — вот лучшее из возможного, но я понял это лишь тогда, когда моя собственная юность уже прошла. Оставалось одно — приготовить себя должным образом, изменившись настолько, насколько позволяла природа. В этом, конечно, было что-то искусственное, но все же это было лучше, чем оскорбить смерть старческим безобразием, как поступает большинство.

Смерть могла быть по-настоящему прекрасна. Я мог часами разглядывать изображения святого Себастьяна, и мне хотелось умереть так же. Конечно, меня вдохновляло не буквальное повторение чужого опыта — я хорошо понимал, какие трудности встанут перед организатором такого смелого эксперимента. К тому же я знал, что на самом деле Себастьян выжил после расстрела и был забит до смерти палками (картин на эту тему не было — по той, я подозревал, причине, что богатые гомосексуалисты Средних веков и Возрождения, которые заказывали изображения страдающего юноши, могли счесть второй род смерти слишком буквальной метафорой). В любом случае разрывать нить жизни следовало своими руками, иначе смерть превращалась в нечто невыносимо пошлое. Решив, что сам пущу стрелу, которая убьет меня, я все равно прошел часть пути к своему странному идеалу, сделав свое тело совершенным — даже более совершенным, чем то, что видел на картинах.

Но моя одержимость святым Себастьяном не была проявлением замешанной на садизме чувственности, как могло бы показаться мелкому человеку. В истории преторианского трибуна для меня была важна ее духовная подоплека. Кровь, стекающая по дереву, к которому был привязан казнимый, была кровью святого, и это придавало происходящему особый смысл. Меня волновало то, что в этой смерти красота сливается с чем-то более высоким.