О чем именно он скорбел? Нет, не о кончине матери – ее смерть принесла облегчение. И не о ее жизни, ведь он оплакал ее муки и разочарования много лет назад, когда у нее появились первые признаки деменции. Не сожалел он и о своих отношениях с ней – они, несомненно, оказали влияние на его характер, но не были в строгом смысле межличностными. Сегодняшнее бремя больше походило на младенчество, на нечто более глубокое и беспомощное, чем его убийственные отношения с отцом. Несмотря на отца с его вспышками гнева и скальпелями, несмотря на мать с ее изнурительными страданиями и джином, эти переживания, которые невозможно было назвать нарративом или отношениями, существовали как некое глубинное средоточие невнятности. Человек, который всю жизнь отгораживался словами от любых мыслей и ощущений, с невероятным потрясением обнаружил, что умудрился не заметить нечто столь огромное и важное. Может быть, именно это средоточие невнятности и роднило его с матерью, только у нее оно усугублялось болезнью, а в его случае было глубоко упрятано до тех пор, пока он не узнал о ее смерти. Он словно бы в кромешной тьме незнакомой комнаты наткнулся на какой-то объект, которого не запомнил, прежде чем выключили свет. Это переживание нельзя было назвать скорбью. Оно пугало, но в то же время волновало его. В этом послеродительском мире он мог бы осознать принудительное формирование своего характера как единичный факт, не углубляясь в его генеалогию, не в силу искаженной исторической перспективы, но потому, что он ее отверг. Возможно, кто-то способен достичь примирения подобного рода до смерти родителей, но родители были для него такими непреодолимыми барьерами, что, лишь устранив их в буквальном смысле слова, он смог вообразить свой характер как некую транспарентную среду, к чему всю жизнь и стремился.
Мысль о вольной, свободной жизни всегда казалась ему экстравагантной. Все в нем сформировалось под влиянием прошлого; даже фанатичное стремление к некой ограниченной свободе возникло из-за полного отсутствия свободы в детстве. Может быть, ему было доступно лишь некое подобие свободы: во всяком случае, приятие неминуемого раскрытия причинно-следственных связей означало свободу от заблуждений. По правде говоря, он ничего не знал. Как бы то ни было, следовало начать с определения степени своей несвободы, коренящейся в этом средоточии невнятности, существование которого он наконец-то признал и которому он сострадательно ужасался. Почти все время он провел, противодействуя внутренним принуждениям, а не отвечая на внешние жизненные стимулы. Что будет, если ничему не противодействовать и на все отвечать? Возможно, ему удастся сделать шажок в этом направлении. Как он пытался объяснить невосприимчивой Джулии, любые окончательные суждения и выводы теперь представлялись ему еще более неубедительными. Он издавна страдал Отрицательной Неспособностью, полной противоположностью знаменитой китсеанской добродетели, проявляющейся в том, что «человек способен находиться в неопределенности, в сумраке тайны, в сомнениях, не делая суетливых попыток непременно добиться до фактов и смысла», или как там ее определяли, но сейчас он был готов к вопросам, ответить на которые, скорее всего, было невозможно, а не метаться в поисках ответов, которые он отказывался подвергать сомнению. Может быть, он сможет ответить на все, если только начнет воспринимать мир как вопрос; и может быть, он постоянно противостоял всему лишь оттого, что считал его природу неизменной.