Вернер ждет, что она моргнет. Моргни, умоляет он мысленно, ну моргни же. Однако Фолькхаймер уже захлопывает шкаф, только дверца не затворяется, потому что девочкина нога торчит наружу, а Бернд накрывает женщину одеялом, и как мог Нойман-второй так ошибиться, но, конечно, он ошибся, потому что так всегда с Нойманом-вторым, со всеми в этом взводе, с армией, с миром, они исполняют, что велено, им страшно, они помнят только о себе.
Нойман-первый, сузив глаза, проталкивается вперед. Нойман-второй, свежеподстриженный, бессмысленно барабанит пальцами по винтовочному при кладу.
— Зачем они прятались? — спрашивает он.
Фолькхаймер мягко убирает девочкину ногу в шкаф.
— Рации здесь нет, — говорит он и закрывает дверцу.
У Вернера тошнота перехватывает горло.
Снаружи фонари качаются на ветру. С запада на город наплывают тучи.
Вернер забирается в «опель». Здания вокруг как будто растут и нависают над ним. Он упирается лбом в крышку откидного столика, и его тошнит на пол.
Бернд залезает последним и захлопывает дверцу; «опель» трогается с места, наклоняется, огибая угол. У Вернера такое чувство, будто улицы встали боком и закручиваются воронкой, а грузовик в ее центре засасывает все глубже.
Двадцать тысяч лье под водой
Двадцать тысяч лье под водой
На полу перед входом в спальню Мари-Лоры лежит что-то большое, завернутое в газету и перевязанное шпагатом. С лестничной площадки звучит голос Этьена:
— Поздравляю с шестнадцатилетием!
Мари-Лора разрывает бумагу. Две книги, одна на другой.
Три года и четыре месяца с тех пор, как папа уехал из Сен-Мало. Тысяча двести двадцать четыре дня. Почти четыре года с тех пор, как она последний раз щупала брайлевский шрифт, и все же буквы возникают из памяти, как будто она читала еще вчера.