Секунд двадцать он не видел ничего. Он находится в ванной, в этом он не сомневался. Включенная лампа была прикрыта и ничего не освещала. Остальная комната тонула во тьме. Зрачки расширились, и он наконец все разглядел.
Учительница Палмьери лежала в ванне.
В руках она держала старый кассетник, из которого раздавалось: «Ты прекрасна!» Провод тянулся через всю ванную к розетке у двери. Кругом страшный беспорядок. По полу раскидана одежда. В раковине мокрые тряпки. Зеркало все перемазано в чем-то красном.
Палмьери выключила магнитофон и поглядела на него. Как будто Пьетро, входящий к ней через окно, был привычным, нормальным явлением.
Но сама она нормальной не была.
Абсолютно.
Так изменилось ее лицо, сильно похудело (такие лица были у евреев в концлагерях), кроме того, в ванне плавали размокшие куски хлеба, банановые шкурки и телепрограмма.
Учительница спросила с легкой тенью изумления:
— А ты что тут делаешь?
Пьетро опустил взгляд.
— Не волнуйся. Я уже не стесняюсь. Можешь смотреть на меня. Что тебе нужно?
Пьетро посмотрел и снова опустил глаза.
— В чем дело, я тебе противна?
— Нееет… — сконфуженно протянул он.
— Тогда посмотри на меня.
Пьетро пришлось посмотреть на нее.
Она была бледная, как труп. Или, скорее, как восковая фигура. Желтоватая. А груди были как две огромные сырные головы, лежащие на воде. Сквозь кожу виднелись кости. Живот огромный, раздувшийся. И рыжие волоски. И длинные руки. И длинные ноги.
Она была ужасна.
Флора подняла голову, посмотрела в потолок и крикнула:
— Мама! У нас гости! К нам зашел Пьетро. — Повернулась, словно кто-то с ней говорил, но никто не ответил. В доме царила гробовая тишина. — Не волнуйся, это не тот, что приходил раньше.