Светлый фон
Цунами!

Какое-то время на плато царило гробовое молчание. Все в немом оцепенении взирали на опустошение, произведенное внизу, – на ужасающего вида вывороченные валуны и оголенные прибрежные скалы, на беспорядочные нагромождения вырванных с корнем глубоководных водорослей и морской гальки, посреди пустоши, где раньше стояли их жилища и храм. Деревня исчезла; бо́льшая часть полей исчезла; даже террасы перестали существовать; а от всех домов, стоявших вдоль залива, не осталось ничего узнаваемого, кроме двух соломенных крыш, дико швыряемых волнами где-то далеко в море. Ужас, охвативший людей, чудом избежавших неминуемой гибели, и ошеломление от всеобщей утраты на какое-то время лишили всех дара речи, пока вновь не послышался голос Хамагути, который тихо молвил:

– Вот почему я поджег рис.

Он, их тёдзя, сейчас стоял среди них, почти столь же бедный, как беднейший из них, ибо все его достояние было утрачено, – но своей жертвой он спас четыре сотни жизней. Маленький Тада подбежал к нему, и схватил его за руку, и просил прощения за то, что говорил о нем жуткие вещи. И тогда люди вдруг осознали, почему все они живы, и они начали изумляться простой бескорыстной прозорливости, которая спасла их; и старосты простерлись в пыли ниц перед Хамагути Гохэем, и все люди вслед за ними.

После этого старик немного всплакнул, отчасти потому, что был счастлив, отчасти потому, что был стар и слаб и к тому же ужасно устал.

– Остался мой дом, – сказал он, как только смог подобрать нужные слова, машинально поглаживая смуглые щеки Тада, – и в нем найдется место для многих. Также нагорный храм стоит, как и прежде, и там найдут себе кров все остальные.

Потом он повел людей в свой дом; и люди шумели и плакали.

 

Время нужды и лишений было долгим, ибо в те дни не существовало средств быстрого сообщения между разными округами и необходимую помощь приходилось направлять издалека. Но когда наступили лучшие времена, люди не забыли, чем они все обязаны Хамагути Гохэю. Они не могли наделить его состоянием; да и он сам никогда не позволил бы им сделать это, даже если бы такое было возможно. К тому же никаких приношений не было бы достаточно, чтобы выразить то благоговейное чувство, что они испытывали к нему, ибо они верили, что дух, обитающий в нем, божественен. Поэтому они объявили его богом и после этого всегда называли его не иначе как Хамагути Даймёдзин, полагая, что не способны оказать ему более высокую честь; и в самом деле, никакая более высокая честь ни в какой стране не могла бы быть оказана смертному человеку. И когда они вновь отстроили свою деревню, они возвели для его духа храм и прикрепили над его фасадом табличку с его именем, начертанным на ней золотыми китайскими иероглифами; и они поклонялись ему там с молитвами и приношениями. Что он испытывал по этому поводу, не могу сказать – знаю только, что он по-прежнему жил в своем старом, крытом соломой доме на холме, со своими детьми и детьми своих детей, столь же по-человечески и столь же просто, как и ранее, в то время как его душе поклонялись в стоящем внизу храме. Прошло уже более ста лет, как он умер, но его храм, как мне сказали, по-прежнему стоит, и люди по-прежнему молятся его духу доброго старого земледельца, чтобы он помогал им в минуту страха или тревоги.