Но если прежним актером ему и удалось остаться, остаться прежним человеком ему не дали, и спустя несколько месяцев после того, как его публично объявили геем — а он не стал это опровергать, у него и пресс-агента не было, некому было заниматься всякими признаниями и отрицаниями, — он обнаружил, что теперь у него появилось больше вариантов для самоидентификации, чем за все предыдущие годы. До этого его взрослая жизнь складывалась таким образом, что он чаще расставался с какими-то сторонами своего «я»: перестал быть братом, перестал быть сыном. Но одно-единственное откровение — и он стал геем, актером-геем, высокооплачиваемым актером-геем, высокооплачиваемым и не афиширующим свою ориентацию актером-геем, высокооплачиваемым лицемерным актером-геем. Где-то год назад он ужинал с режиссером по имени Макс, с которым они были много лет знакомы, и за ужином Макс пытался убедить его выступить на одном торжественном вечере с речью в поддержку организации, которая занимается защитой прав геев, и заодно объявить о свой гомосексуальности. Организацию эту Виллем поддерживал и сказал Максу, что с радостью вручит какую-нибудь награду или оплатит часть билетов на мероприятие — что он, впрочем, и делал каждый год все последние десять лет, — но открыто заявлять о своей гомосексуальности не будет, потому что заявлять тут не о чем: он не гей.
— Виллем, — сказал Макс, — ты встречаешься с мужчиной, ты живешь с мужчиной. Именно это и называется быть геем.
— Я не живу с мужчиной, — сказал он и сам понял, насколько абсурдно это звучит. — Я живу с Джудом.
— О господи, — пробормотал Макс.
Он вздохнул. Макс был старше его на шестнадцать лет, его юность пришлась на то время, когда борьба за самоопределение и была самоопределением, и он понимал Макса и вообще всех, кто сначала донимал его уговорами публично признать себя геем, а когда он отказывался, обвинял в том, что он трус и лицемер, что он сам себе противен и засовывает голову в песок. За него вдруг решили, что он стал представлять отдельную группу людей, и он понимал, что его желание — хочет ли он их представлять или не хочет — здесь особой роли не играет. Понимал — и все равно не мог на это решиться.
Джуд рассказал ему, что они с Калебом никому не говорили о своих отношениях, Джуд, конечно, все скрывал, потому что ему было стыдно (а Калеб — потому что чувствовал себя хоть самую малость, но виноватым, Виллем, по крайней мере, на это очень надеялся), но и он сам чувствовал, что их отношения с Джудом принадлежат только им двоим: они для обоих были чем-то неприкосновенным, выстраданным и уникальным. Довольно нелепо, конечно, но что поделать, именно это он и чувствовал, хотя быть таким актером, как он, во многом означало не принадлежать себе, означало, что любой может раскрыть рот и осудить, обсудить и раскритиковать в нем все — его внешность, его умения, его игру. Но не отношения, это другое: в них он играл роль только для одного человека, и этот человек был его единственным зрителем, и кто бы там что себе ни воображал, но другой публики у него не было.