В тот же вечер мы начали эту работу и продолжали ее много дней и ночей. Было здорово заняться хоть чем-то, пока Цицерон оставался у себя в комнате и отказывался видеть кого-либо. Мы спрятали драгоценности и монеты в амфорах с вином и маслом, которые на виду у всех перевезли через весь город. Мы прятали золотые и серебряные блюда у себя под одеждой и старались нормальной походкой дойти до дома на Эсквилинском холме, где с шумом сбрасывали их. Мы заворачивали античные бюсты в шали, и наши рабыни выносили их, как своих грудных детей. Крупные предметы мебели разбирались и вывозились как дрова для каминов. Ковры и гобелены заворачивались в простыни и увозились в направлении прачечной, а уже оттуда скрытно переправлялись в поместье Лукулла, находившееся сразу за Фортунальными воротами на севере города.
Я лично занялся библиотекой Цицерона, наполняя мешки его самыми секретными документами и пряча их в подвале нашего старого дома. Во время этих поездок я наблюдал за штаб-квартирой Клодия в храме Кастора, где банды его людей были готовы броситься на Цицерона, как только он покажется на улице. Однажды я стоял позади толпы и слушал, как сам Клодий поносил Цицерона со своей платформы трибуна. Этот демагог полностью контролировал город.
Цезарь находился со своей армией на Марсовом поле, готовясь к маршу на Галлию. Помпей покинул город и наслаждался жизнью с молодой женой в своем поместье в Альбанских холмах. Консулы были обязаны Клодию своими провинциями. Смазливчик научился ласкать толпу, как жиголо ласкает свою любовницу. Он заставлял ее стонать от восторга. Мне было противно наблюдать за всем этим.
Перевозку самой ценной вещи, дорогой Цицерону, мы оставили на последний момент. Это был резной столик, сделанный из лимонного дерева и подаренный ему одним клиентом. Говорили, что он стоил полмиллиона сестерций. Разобрать его было невозможно, поэтому мы решили перевезти его к Лукуллу под покровом ночи. Там бы он легко затерялся среди другой экстравагантной мебели. Мы положили его в повозку, запряженную быками, засыпали сеном и отправились в двухмильное путешествие. Управляющий Лукулла, с коротким кнутом в руках, встретил нас у ворот и сказал, что рабыня покажет нам, где можно поставить этот стол. Только вчетвером нам удалось поднять его, а потом рабыня повела нас по громадным, заполненным эхом залам, пока наконец не указала нам место, куда его поставить. Мое сердце отчаянно билось, и не только от тяжести ноши, но и от того, что я узнал рабыню. Да и как я мог не узнать ее — ведь большинство ночей я засыпал, мечтая о ней. Конечно, я хотел задать Агате сотни вопросов, но я боялся привлечь к ней внимание управляющего. Мы пошли за ней по той же дороге, по которой она нас привела, и опять оказались в холле возле входа. Я не мог не заметить, какой усталой и заторможенной она выглядела. Плечи Агаты были опущены, а в черных волосах проглядывала седина. Было очевидно, что жизнь в Риме была для нее значительно тяжелее, чем в Мицениуме, — жизнь рабыни, непредсказуемость которой определялась не статусом самого человека, а отношением к нему хозяина: Лукулл, скорее всего, и не подозревал о ее существовании. Дверь была открыта. Остальные уже вышли, но прежде чем последовать за ними, я тихо позвал: «Агата!» — а она устало повернулась и уставилась на меня с удивлением, что кто-то знает ее имя, но в потускневших глазах девушки не появилось и тени узнавания.