Дарья поняла, это — знак. Она чутко стала прислушиваться ко всему. Стукнет ли ставня или дверь — она вздрагивала, замирала и, медленно оборачиваясь, искала виновника случившегося. И сердце у неё при этом сжимается и всё ждёт — торопит события. А денёчки выдались плохие. По-прежнему на трудодни не выдали обещанное, холод и голод подбирались неслышными звериными шагами. Но сосед Соловин, собравшийся как-то на станцию на колхозной лошади за запчастями для сеялок и веялок, сказал, что хранить надо картошку, ибо снег — признак голода: как выпадет, так и голод грянет.
В тот день Дарья вышла на улицу и увидела соседа, человека неопределённого возраста, добродушного, спокойного, ироничного, вечно в большой шапке, в сапогах, старом измызганном кожухе, с трубкой, подаренной ему одним офицером в Гражданскую войну. Она, словно что-то потеряла и пытается отыскать, спросила у Соловина, запрягавшего лошадь в телегу, когда отправляется поезд на Москву.
— От тот поезд в девять тридцать отправляется, а приходит из штолицы в шесть тридцать утра, — сказал сосед, не поднимая головы.
Дарья загорелась, тут же стала собираться. Она ещё толком не решила, поедет в Москву или нет, но сердце её уже знало: поедет. Дарья с бледным лицом, запыхавшаяся, в расстёгнутом жакете из плюша, подаренном Анной Николаевной, со слезами на глазах расцеловала детей, и когда сумерки опустились на землю, отправилась на станцию, пообещав завтра к вечеру быть дома. Денег, конечно, у неё не имелось ни рубля, и только в спешке можно было об этом забыть. Что её гнало в Москву? Она, пожалуй, не смогла бы ответить ни себе, ни детям. Но в Саратове, уже на вокзале, вспомнила о деньгах. Знала, что ни рубля ведь не имела, а поехала. Дарья села на лавку и заплакала. Мимо торопились люди, оглядывались на плачущую, по-крестьянски одетую женщину, а она не стыдилась своих слёз, так стало обидно, больно и горько, что сдержаться было невозможно. Дарья с твёрдой решимостью, не смахивая их с лица, вошла в вагон и призналась во всём проводнику, пожилому, ссутулившемуся мужику в фуражке, который разводил огонь в печурке. Он обратил к ней своё стариковское лицо и ласково сказал:
— Ну так чё? Ничё, садись, не проверять, так доедешь. А слезами горю не поможешь. Москва слезам не верит, голубушка. Кто ты? Не из простых, вижу. Ничё, матушка, все там будем равны. У Бога.
Он угостил её чаем, корил за слёзы, спросил, имеет ли она детей. Когда она ответила, что их у неё шестеро, с недоверием отстранился, держа толстый мутный стакан с чаем в руке, и пришёл в восторг. До Москвы Дарья не могла ни уснуть, ни придумать для себя смысл своего путешествия без копейки в кармане, без документов. Странным для неё казалось движение собственной души. Необъяснимым.