Светлый фон
24 июля 1905. Антоновка.

…Ах, что бы ни было, что бы ни вошло в мою душу – и в Твою тоже, – останется одно несомненным, однажды нами сознанное: у нас души «одного цвета». (Мне нравится эта формула Твоего Сережи.) Никогда, ни с одним человеком, за тридцать лет своей жизни, не мог я быть самим собой. Пытался и бывал жестоко наказан – болью тайных оскорблений, горьким стыдом. И я научился во всем притворствовать и обо всем лгать – каждым словом, каждым взглядом, каждым поступком. Я становился самим собой лишь в своей комнате, когда двери были плотно закрыты, шторы опущены, когда передо мной был лист бумаги с начатыми стихами. Наедине со стихами я не притворствовал, я говорил себе правду, я был как верующий в церкви. Шли годы, менялись убеждения, менялись чувства, но сквозь все перемены сохранял я это служение стихам (говорю нарочно реальное «стихам», а не отвлеченное и мертвое «Искусству»). И самым странным и самым чудесным изо всего странного и чудесного, что дано мне было испытать рядом с Тобой, было именно то, что с Тобой я мог говорить как со своими стихами, Тебе мог признаваться в том же, в чем своим рифмам. Я так привык, что моих «настоящих» слов не понимал никто (ни даже те, кто всячески восхищался моей поэзией), что я уже думал, что настоящих слов одного человека и не может, никогда не может понять другой человек. Но Ты посмотрела на меня с улыбкой и стала мне отвечать на моем языке, на моем языке, который я считал ведомым мне одному, мною самим придуманным! Все в наших отношениях может пройти, но не это! Другой Тебя мне не найти, – не повторяться же дважды одному и тому же чуду! Уйти от Тебя – значит для меня уйти, уже окончательно, от мира, надеть, уже навсегда, маску, смотреть только внутрь себя, не слушать ничего.

моем

Почему же я «боюсь» новых встреч, почему же я медлю вдали от Тебя? Ты упрекаешь меня, что я слишком дорожу прошедшими 30 днями! Ах, я первый знаю, как мало значит прошлое! Я первый говорю, что оно не существует. Есть только настоящее и будущее! Но разве нельзя любить несуществующего? И я люблю мое, не существующее более, прошлое. Я люблю и мое счастье, и мою любовь. Я чту их, как что-то священное. Одна мысль, что нечто новое коснется этой моей святыни, пугает меня. Я боюсь не того, что перестану любить Тебя, – этого еще не может быть, и долго еще не может быть, – я боюсь уже того, что эта любовь перестанет наполнять всю душу, так, чтобы кроме нее, по выражению Чацкого, «мир целый казался прах и суета». (А так оно было этой зимой!) И чтобы дольше сохранить целостной, «целомудренной» святыню воспоминаний, я так легко подчиняюсь разным причинам, поводам, предлогам и все откладываю счастье (о, конечно, счастье!) встречи с Тобой. Девочка! милая, хорошая, маленькая! ведь Ты же знаешь человека, знаешь душу, мир чувств. Ты должна понять меня. Бывало, Ты мне говорила: «Иди ко мне, я буду тебя мучить». Я шел, изнемогал от боли, «был облит кровью» – и был счастлив. Теперь Ты говоришь мне: «Иди ко мне, мы будем счастливы, очень, больше, чем были!» Что удивительного, что я отступаю, что мне страшно.