может
Ах, девочка! я измучился, примиряя две правды, ту, которая кажется Тебе, и ту, какую знаю я. Труднее всего, что Ты все указываешь на внешние признаки, на «симптомы», но выводы Твои из них неверны! неверны! Мне больно, мне оскорбительно, что Ты более не веришь в мою любовь, все ту же, прежнюю, беспредельную, безусловную. Зачем Ты так печально качаешь головой, когда я говорю Тебе о «искусстве»? Можно не есть два дня, девять дней, но и Христос напоследок «взалкал». Моя душа взалкала по литературной работе… Взалкала по самозабвенной работе, по художническому искусу. Но разве нельзя любить, стоя на искусе? Разве любовь должна уменьшиться, если свершаешь подвиг? В прошлом году мы мерили жизнь днями, часами: масштаб был маленький – от Рождества до страстной субботы. Жизнь вернулась. Невольно меришь ее годами. Определенно видишь и зиму, и другую весну. Прошлой зимой несколько часов казались бесконечностью. Теперь несколько дней кажутся ничтожной величиной. Заключи весь мир в грецкий орех – и дюйм будет безмерностью. Увеличь земной шар в тысячу раз, и люди будут совершать вечерние прогулки в тысячу верст. Изменился масштаб, вот только, вот только!
Девочка! девочка! мечта моя! если говорить последнюю правду, то для того, чтобы все было хорошо, чтобы могло быть воистину счастье, надо, чтобы мы, как там, на Сайме, жили вместе, близко, близко, рядом, рядом. Ты знаешь эту правду («обнаженную»), как и я. А если этого нет, остается только одно: верить друг другу. Ты должна верить, что мне нужна, вот теперь, эта моя сосредоточенность в работе. Что там, около своих кузнечных молотов и мехов, я тот же, все тот же, Твой! Что эти дни ясной трезвости, «художнической» трезвости пройдут, и я так же непобедимо возжажду того «безумия», которое славишь Ты. Во все это надо, чтобы Ты верила. А я взамен каждый день, каждый миг буду сознавать себя Твоим, буду счастлив, буду упоен этим сознанием. Если же Ты не хочешь, не можешь верить, – тогда, конечно, есть только одно решение, только единственная возможность для меня: – бросить все, что меня влечет к себе так убедительно, и прийти к Тебе; вырвать из своей души все иное, даже самое прекрасное и великое, что есть в ней, чтобы осталась только Любовь, только одна слепая Любовь. И если это так надо, я это так сделаю…
все было хорошо,
жили вместе,
Нина – Брюсову.
Нина – Брюсову
11 сентября 1905. Москва.
11 сентября 1905. Москва.
Ты моя светлая радость! Я люблю тебя!
Если я так мучу тебя иногда, то только потому, что любовь вонзается как боль. Хочется невозможного, неслыханного. Хочется последнего, несказанного слияния, чтобы не знать, – где ты, где я. О, я знаю, что все это последнее. Если мы не будем вместе, я никого уже не смогу любить. В это последнее я вкладываю всю мою душу, всю мою жизнь, все надежды. И потому так безумно страшно, когда хотя малейшая тень ложится между нами. В эти миги рушится все, разверзается пропасть. Это мое безумие, но что же мне делать! Прежде я умела мириться, совмещать, отдавать и брать не все, а до известного предела. Теперь не умею и не хочу уметь. Знаю лишь любовь великую, единую, сильную, как смерть, всепоглощающую. Возьми ее, если можешь и умеешь взять. Валерий, дорогой, люби меня! Я никогда еще не знала такой глубины любви, никогда так сознательно не отдавала души всей до конца. «В тебе сошлись линии моего предопределения». Это бывает один раз в жизни, этого больше не будет никогда, ни в этом существовании, ни в том, другом. Ведь я люблю в тебе все, каждую черту твоего лица, каждый изгиб твоей мысли, еще даже неизвестной, но уже близкой, потому что я чувствую тебя всего. Милый, милый, милый! Ну посмотри мне в глаза, что в них, кроме ясной нежности, кроме безграничного желания слиться с тобой так, чтобы не было ни тебя, ни меня, а были мы, – одно вне всего, что так больно ранит душу.