так
«На закате моя тюрьма прекрасна…» Два окна на море (живу вдвоем с Надей, но этот тихий зверок ничему не мешает – наоборот…). Вижу закаты и рассветы, «золотое вино» утреннее и вечернее. Вижу, как «над морем садится ослепительный огненный щит…». Вижу в 6 ч. утра, когда просыпаюсь, утреннюю бледную итальянскую луну. Но море мне скорее неприятно, это хорошо оценивает и понимает доктор: «В таких состояниях море не нужно», – говорит он. И когда я сижу на крыше, я смотрю на гору, заросшую кипарисами, розами и оливами, или вдали – за морем – на цепь розовых французских Альп. Лекарства для меня все отменены. Иногда вечером, когда я прошу «хорошего сна», – он вынимает из кармана, улыбаясь, какую-то крохотную облатку. Что в ней – не хочу знать. Принимаю и засыпаю. Хотя сплю мало, беспокойно, терзаюсь в кошмарах. Каждая печальная или мучительная мысль принимает живой, живо-терзающий (по-ночному) облик.
ничему
Что
Каждая
Меня балуют, даже слишком, – ты знаешь, как иногда со мной несправедливо-добры люди… Люди здесь или примитивные, или жалкие, – кроме д-ра Залманова. Это – талантливый «психотерапевт», хотя и не психиатр он, тонкая, чуткая, немножко безумная душа, хотя это, последнее, он таит (но я узнала о нем многое). С виду он лет 27–28, хотя ему 36. Совершенный итальянец лицом (хотя настоящий еврей), в обращении добрый, ласковый, почти нежный, но удивительно, удивительно чуткий ко всяким колебаниям в чужих и особенно больных душах. Я никак не думала, что курортный врач может быть таким. Впрочем, он и его жена очень близки с Бальмонтом и ко всему приучены. «Стихийность» душ им не удивительна, значит…
это,
ко всему
Я не лежу, кроме 2–3 часов в день, когда доктор говорит: «А Вы бы все-таки полежали». И не лежу «в стаде», где все, на террасе, а просто у себя под открытым окном. «Удовольствий» пока имею мало и самые примитивные: езжу в Нерви с доктором, когда он едет на прием в 10 ч. утра. Возвращаемся врозь. Хожу на почту, ходила смотреть кардинала, когда была какая-то торжественная месса, слушаю в саду, «прижавшись к железной решетке», итальянскую шарманку. И иногда вдруг пьянею, пьянею, точно прежде от морфия, точно от вина Душа, так долго лежавшая в могиле, вдруг опьяняется собой самой, какими-то возможностями, каким-то блеском впереди. Пусть! Пусть! я ничего не получу, но быть живой до новой, до последней смерти, – я хочу!… Здесь есть одна барышня в последнем градусе чахотки, через комнату от меня. Хожу с ней говорить и опьяняюсь смертью, которая горит розовыми пятнами на ее щеках, блеском ее прекрасных, уже нездешних глаз. Понял ты теперь меня хотя немножко?