— Роза, — член Главного правления был быстр, нервен — ноздри трепыхали, — товарищи. Событие это чрезвычайное. «Птаха», которую мы все знали, которой помогали, готовили к экзаменам, кормили...
— Это словопрения, — перебила Люксембург. — Прошу по существу вопроса.
— Это не словопрения! Это сердце мое!
— И это словопрения, — так же сухо перебила Люксембург.
— Хорошо. Я — за немедленный партийный суд.
— Следующий?
— Суд.
— Пожалуйста, ты?
— Казнь.
— Ты?
— Казнь.
— Юзеф?
Дзержинский тяжело поднял покрасневшие веки, поднялся.
— Я против.
— Мотивация? — по-прежнему бесстрастно осведомилась Люксембург.
— Когда меня спросили: «Случайность исключена?», я ответил: «Сотая доля вероятия».
В комнате было тихо, и тишина была давящей, ожидающей, готовой вот-вот смениться всеобщим шумом. Дзержинский чувствовал это и медлил специально, чтобы заставить товарищей не столько себя слушать, сколько принять его точку зрения или уж во всяком случае не сразу отвергать ее.
— Мы уподобимся социалистам, — продолжал Дзержинский, заставляя себя говорить тихо и медленно. Он понимал, что если даст волю порыву — разыграются страсти, и он вынужден будет подчиниться воле большинства. — Суды, слежки, казни, кровь, террор — не наш метод. Если Гуровская провокатор «идейный», если она сама пришла — это одно дело, но коли юную девушку сломали, вынудили жандармы? Надо же думать реально — до тех пор, пока существуем мы, будет существовать охранка. Может быть, целесообразней быть