— Исправлюсь, — ответила высокая, красивая женщина и пошла на кухню — собирать остатки пиршества.
— Алеша, — проводив ее взглядом, сказал Дзержинский, — ваши товарищи не ведают, что творят.
— Что ты имеешь в виду?
— Я имею в виду те брошюры и прокламации, которые были захвачены в Кенигсберге: это же подарок охранке.
Лицо Сладкопевцева внезапно ожесточилось:
— Мы не намерены менять программу в угоду охранке, Феликс!
— Значит, вы намерены и впредь печатать цареубийственную белиберду?
— Во имя этой «белиберды» товарищи идут на эшафот!
— И тащат за собой тысячи других!
— Ты упрекаешь меня в непорядочности?
— Алеша, пожалуйста, не кори меня за резкость, но я бываю на родине не в кружках террористов, которые должны избегать широких контактов, а в массе, в рабочей массе. Я вижу, что происходит, более широко, объективней, чем ты, — не в силу какой-то своей особенности, но оттого, что верю в иную доктрину, в доктрину массовую, а не индивидуальную.
— Массу должна вести личность, Феликс, а ничто так не зажигает массу, как жертвенность.
— Ты имеешь в виду убиение губернатора?
— Я имею в виду гибель наших товарищей после убиения, как ты говоришь, губернатора.
— Но это чудовищно, Алеша! Разве можно
— По-твоему, кружковая болтовня о сладком будущем — лучше. Словом революцию не сделаешь.
— Помянешь меня, Алеша, — ответил Дзержинский устало, ибо истину эту приходилось повторять до утомительного часто, — на баррикады, когда начнется вооруженное восстание, в первую очередь станут рабочие, объединенные нашим словом, а не вашим делом.
— Слава богу! Впервые услышал от тебя про вооруженное восстание — мне казалось, вы вырождаетесь в просветителей.
— Слушай, а вы нас-то читаете? — изумленно спросил Дзержинский. — Или вроде ущербных писателей — только самих себя? Мы же повторяем неустанно: сначала пропаганда, сначала понимание момента, сначала изучение: «во имя чего? с кем? какие средства используя?», а потом — восстание, баррикады, потом борьба — как же иначе?!