Дзержинский вышагивал яростно, отгонял от себя видения этой страшной охоты, и девчушки, которая мягко обвисла у него на руках, и сумасшедшей матери, которая хохотала, как барышня в плохом любительском спектакле, и старика с огромной седой бородой, ткнувшегося головой в грязный снег, и крови, как чернила, выплеснутые на мостовую.
На конспиративной квартире (так и не проверился, когда входил, чувствовал себя
Дзержинский, не сняв пальто, сел к столу, замотал головой, простонал тихо:
— Ах сволочи, сволочи, ах мразь...
Генрих подошел к нему сзади, прикоснулся к плечу:
— Ничего, Юзеф, скоро время царя кончится...
Дзержинский поднялся, сбросил легкое пальто на пол, обернулся, — лицо белое, яростное, глаза — щелки:
— При чем здесь царь! При чем?! Здесь царь ни при чем! Здесь Пилсудский с Плохоцким и Йодко! Здесь социалисты — мерзавцы, честолюбцы, добровольные наймиты!
«Авантура», тронув синюю щеку, тихо сказал:
— Пэпээсов тоже многих постреляли, Юзеф.
— Нет, не пэпээсов постреляли! Не болтай ерунды! Постреляли рабочих, которые поверили словам ППС! Еще бы! «Товарищи социалисты полицейских уничтожают! Банки обворовывают!» Как не поверить героям террора!
— Товарищи ошиблись — зачем ты так резко?
— Ошиблись?! Доказательства? Где они?! Мы их предупреждали! Сколько можно уговаривать?! Я же встречался с их комитетом, просил, убеждал — не провоцируйте кровопролитие!
Генрих спросил:
— Юзеф, ты, конечно, прости, но мы ничего не понимаем.
Дзержинский устало глянул на шахтера.
— Мы поздно вечером приехали, — пояснил тот. — Видим — патрули, люди бегут... А что произошло, не знаем.
Дзержинский, шаркая враз ослабшими длинными ногами, медленно пошел на кухню, зачерпнул ковшом воду, вылил на голову, потом, постояв недвижно, опустил лицо в ведро; страшно и близко увидел черную круглую ссадину на эмали — словно ранка на теле девочки.
Он растер лицо сухим полотенцем, медленно снял пиджак, вернулся в комнату, сел к столу, подвинул чернильницу, обмакнул перо и тихо сказал: