Страх исчез, потому что понял он — эти возьмут на себя
...Зубатов долго рассматривал лицо Гапона, силясь понять, что произошло с его агентом за эти дни, отчего такая перемена в нем свершилась, но ответить не мог себе — не привык, чтоб на его окрик отвечали таким вот властным, новым, в сути своей новым.
— Имейте в виду, — Зубатов решил играть привычное, — коли вы начнете, в случае ареста, валить на меня — я вас утоплю.
Гапон мелко засмеялся:
— Вон вы чего боитесь... Не бойтесь этого, Сергей Васильевич, мне теперь негоже в связях-то признаваться.
И тут только Зубатов понял все.
— Вы что ж, серьезно? — спросил он тихо. — Вы и раньше меня дурили?
— Раньше не дурил, — ответил Гапон деловито, с прежними интонациями маленького человека, привыкшего отвечать на вопросы начальника. — А теперь я не могу предать тех, кто поверил в меня. В меня вся Россия поверила, Сергей Васильевич, теперь я не просто Гапон, я
— Вот что, Георгий Гапон, — тяжело сказал Зубатов, — пока не поздно, пока еще момент не упущен, собирайте всех своих фабричных, пишите государю, молите пощады и обещайте борьбу со смутой. Объясните, что примазались к вам чужаки, социалисты, иноверцы — от них все зло. Пропустите момент — ваши нынешние друзья, узнав о том, кто вы есть, в острог же и отправят первого.
— Нет, Сергей Васильевич, не отправят. Меня теперь никуда отправить нельзя. Меня просить можно, а я, прежде чем ответить, думать стану — «да» или «нет».
— Дурак, — разъярился Зубатов и шмякнул враз вспотевшей ладонью по столу. — Твои рапорты хранятся в Охране-то!
— Ну и что? Я Охрану первой пожгу, а копий нет! Засим желаю вам здравствовать. И еще раз позволите себе голос на меня повысить — уберу! Теперь мне — вера, Зубатов. Со мною теперь сила. За что — премного вам благодарен, — иронически добавил он, запахнул шубу, нахлобучил енотовую шапку и вышел из дома.
Зубатов приник к шторе: на улице ждало трое, чуть поодаль — рысак, на каком он редко ездил, в охранную свою бытность, а там выезды держали богатые.
Но и сейчас юркий до жизни ум Зубатова не хотел сдаваться, не верил в погибель, а «непогибель» была для него не в жизни — в действии.
«Ничего, — сказал он себе, — пусть идет, как идет. Я его позже возьму, если только до той поры и его не сметет, как всех нас. С таким-то в кармане простят... А что, собственно, прощать?» — спросил он вдруг себя и ответа не нашел, понял только, что запутался окончательно, словно как заживо перепеленатый.