— Может, еще попарю? — спросил Семиулла, испытывая горделивую радость оттого, что он смог открыть жизнь в этом, два еще часа тому назад полуживом, застекленевшем человеке.
— Все, хватит!
— Вас не подымешь, Кирилл Прокопыч. Может, я американа кликну?
— Нет, он пара не выносит, это только мы, русские.
— От нас к вам пришло, от татар, Кирилл Прокопыч, от моих родичей.
— От вас сифон пришел, а не парная, — кряхтел Николаев, спускаясь осторожно, чтобы не оскользнуться дрожавшей в коленках ногою.
— А вот и нехорошо это, оттого как неправда — у меня резаный, у нас все чисто, у нас видно, если подцепил, а у вас всё срам да срам, прикрываете себя плотью, стыдитесь открыться.
— Фамилию смени, — буркнул Николаев, — Фейербахом тебя буду теперь звать. Фейербах-хан.
Джон Иванович тем временем стол уже накрыл в гостевой (номер в Сандунах был трехкомнатный, с красным деревом) и, услыхав, что
— Эй, бой, — сказал он, — поправь себя биир, выпей а литтл бит, пиво холодное. Как айс, ледяное пиво.
Николаев отрицательно покачал головой, окунулся еще раз «с головкой», вылез из бассейна и мокро прошлепал по домотканой шершавой половице в гостевую.
— Щи кипят, Джон Иваныч?
— Я не велел снимать с плиты, пока ты не выйдешь.
— Чувствовать надо было, что выхожу — за что деньги плачу?!
— За любовь платишь, ханни, за любовь. Ай лав ю, рилли, люблю, сан ов зе бич. Сейчас будут щи, босяк, джаст нау...
Джон Иванович, не укрывши срам простыней, вышел в предбанник и зычно крикнул:
— Мефодий, щи! Их сиятельство отходит!
Вернувшись, он протянул Николаеву термос с рассолом. Тот сделал два стремительных, огромных глотка, шумно задышал, откинулся на резную спинку краснодеревого, хрупкого диванчика и сонно прошептал: