— Друг, а имени не знаете?
— Не знаю.
— Ну что ж, за это пятьдесят шомполов по заднице получите.
Из вокзала тонко крикнули:
— Меня зовут Людвиг Штоканьский.
— Иди сюда, Людвиг Штоканьский.
— Он не может, ваше благородие, — сказал Иванов, — побойтесь бога, у него ж сердце останавливается, руки ледяные.
— Иди сюда, поляк! — повторил поручик.
— От зверь, а? — как-то удивленно, словно себе самому, сказал Иванов.
Поручик, словно бы не услыхав, предложил:
— Ну-ка, крещеный, скажи, чтоб Штоканьский добром пришел. Тогда тебя отпущу на все четыре стороны.
— Иванов я, Иванов... Не Каин, а Иванов. У меня рука не подымется на такое...
Родин снял перчатки с рук, поднял их, спросил:
— А у меня б поднялась? Какие у меня руки, православный?
— Красивые, — ответил Иванов, и Пилипченко заметил, как стал бледнеть слесарь, синюшне, спокойно, без надрыва или испуга.
— Барские?
— Уж не рабочие.
— Ладно, слесарь Иванов. Иди домой, скажи дружкам, чтоб от бунтов подальше были. Иди, Иванов, иди.
— Разве без суда можно, барин? Государь конституцию ведь пожаловал, высший закон...
«О чем это он? — не понял Пилипченко. — Чего суд поминает?»