«Будет хорош с Воровским, — подумал Глазов. — Тот пишет о литературе, только б удержать этого Коромыслова-Мицкевича от рюмки, тогда выйдет толк».
— Это сознание правды, — продолжал Ероховский, — опрокидывает меня, превращает в парию. Ин вино веритас. А когда все выпил, не правда на донышке открывается, а череп, но с большими черными глазами и с верхней, не сгнившей еще губой — иначе усмешку не поймешь, череп ведь смеяться не может!
«Как мне осадить его? — продолжал думать Глазов трезво. — Мне бы только его осадить, тогда ему цены не будет».
— Строка должна являться, она как прекрасная дама, а вместо строк тебя окружают решетки, а за ними — рожи, красные, распаренные, луком пахнут! Я ищу себе отключений, я норовлю выскочить из нашей обыденности, я люблю риск, я хочу ощущать свою нужность, Андрей Андреевич... Вы меня понимаете?
— Я вас понимаю отменно, Леопольд Адамович. Я понимаю вас так хорошо потому, что наш с вами общий друг много говорил о вас. Он говорил, что вы очень доверчивы и любите риск. Поэтому-то я больше пить вам не дам...
— А я вас выставлю за дверь.
Глазов покачал головой:
— Не выставите. Ни в коем случае. Не выставите, оттого что нашего с вами общего друга вчера убили. И убили его те люди, к которым вы едете в Стокгольм, Леопольд Адамович.
Ероховский отвалился на спинку кресла, глаза его округлились, стали прозрачными, будто провели мягкой тряпкой и стерли пыль.
— Вы с ума сошли, — прошептал он.
— Я в своем уме. А бороться пьяным нельзя. Так что ложитесь спать, я к вам приду вечером и поведу вас откушать айсбайн, от него трезвеешь.
То, что Попов уже казнен, Глазов еще не знал: он получил сообщение из Петербурга, что агент «Прыщик» прислал ему личную шифрованную телеграмму о приговоре и о том, что сегодня все будет кончено. Глазов понял: Попов обречен, поэтому «Прыщик» тому ничего не сообщил, а сразу ринулся в департамент. Он понимал, этот ловкий «Прыщик», что, сообщи он Попову, сразу будет раскрыт