Когда девочка, в которую он был влюблен, назвала его «бегемотом» и рассмеялась ему в лицо в ответ на робкое предложение гимназиста сходить в синема, он впервые сказал себе: «Я стану таким человеком, которому не будет мешать внешность. А таким человеком является тот, кто обладает властью и деньгами». Неужели судьба определяется уже в детстве, подумал Азеф с горечью; неужели человек с младенчества несет в себе мистическую предопределенность всей жизни?!
Я должен объяснить на суде... Некрасов, дабы сохранить «Современник», проигрывал деньги палачу Дубельту, поддерживая с ним дружество; я был вынужден бывать в салонах, — где иначе черпать информацию?! — откуда я знал, что рядом со мною был Лопухин?! Его портреты в газетах тогда не печатались, барин и барин, мне-то какое дело?!
Нет, возражал он себе с пустым, холодным отчаянием, это не довод. Они скажут, что я должен был получить санкцию ЦК. Дурак, дурак, дурак! И надо было это сделать, надо! Сразу же после акта против Плеве! Накануне убийства великого князя! И волки сыты, и овцы целы...
Колокольчатый звонок в прихожей раздался вечером, когда стемнело уже; он ждал этого звонка, готовил себя к нему, но сейчас,
— Открой. Это они.
Люба побледнела до голубизны; пошла к двери, откинув голову так, словно у нее раскалывался затылок.
На пороге стояли Чернов и Савинков; чуть позади них горбился «Гриша», боевик, фамилию его Азеф не помнил, принимал в организацию не он, а Савинков...
— Иван, — входя в квартиру первым, сказал Савинков, — мы к тебе по делу. По твоему делу. На несколько минут. Ты готов к разговору?
Азеф смог улыбнуться:
— Что-то от вас стужей веет, товарищи. Садитесь, сейчас Любочка приготовит чаю. Или, может, голодны?
— Мы не станем пить чай, — ответил Чернов, покашливая нервно. — Мы знаем, что ты недавно вернулся из Петербурга, где просил Лопухина не говорить нам про твою работу в полиции.
— Что?! Ты что говоришь, Виктор?! — Азеф обернулся к Савинкову: — Боря, как можно?! Вы в своем уме?! — Он хотел задать этот вопрос своим обычным, снисходительно-начальственным тоном, но не получилось, в голосе чувствовалась какая-то жалостливая растерянность.
Именно эта интонация позволила Савинкову — поэт, слово чувствует женственно,
— Иван, мы знаем все, — выдохнул Савинков; глаза-льдышки замерли; рассматривал Азефа с презрительным интересом; раньше никогда не смел так смотреть на живое божество — подвижник террора, живая легенда, знамя боевой организации!