Светлый фон

Наряду с этим во мне рождается тревога. Я уйду, а эта ужасная жизнь здесь будет продолжаться по-прежнему. Странно это и непонятно. Не ужасы этого мрачного дома приковывают к нему, а чувство по отношению к товарищам, друзьям, незнакомым соседям — чужим и все же близким. Здесь мы почувствовали и осознали, как необходим человек человеку, чем является человек для человека. Здесь мы научились любить не только женщину и не стыдиться своих чувств и своего желания дать людям счастье. И я думаю, что если есть так много предателей, то не потому ли, что у них не было друзей, что они были одиноки, что у них не было никого, кто прижал бы их к себе и приласкал? Думается, что отношения между людьми сложны, что чувство вопреки тому, что оно является врожденной потребностью человека, стало привилегией только избранных. И если мы здесь тоскуем по цветам, то здесь же мы научились любить людей, как любим цветы. Мы любим место нашей казни, ибо здесь мы уяснили себе, что борьба, которая нас сюда привела, является также борьбой и за наше личное счастье, за освобождение от навязанного нам насилия, от тяготеющих над нами цепей!

...Когда Дзержинского наконец расковали, он две недели лежал, не в силах стать на ноги; кисти рук и лодыжки, стертые в кровь, массировал старый поселенец Мацей, варшавянин.

Когда поднялся, Игорь Каргин, меньшевик, сосланный сюда, в Бельское (триста верст за Красноярском) еще в пятом, сказал, что на опушке, возле кладбища, захоронен Петрашевский; могила заросла бурьяном, вот-вот исчезнет с лица земли; какая уж тут память о героях?!

Дзержинский с товарищами работал четыре дня, могилу восстановил, предложив водрузить на ней столб — копию с того, к которому был привязан Петрашевский на Семеновском плацу.

В тот же день урядник отправил донос в Красноярск, требуя убрать поляка, деятельность которого — не успел еще поселиться толком — «есть проявление дерзости, смутьянства и подстрекательства темных мужиков к неповиновению властям, что выразилось в уходе за могилой государственного преступника и масона, некоего Петрашевского».

За это Дзержинский был переведен еще дальше в тайгу, на север.

Оттуда и бежал.

«А может, действительно пора?»

«А может, действительно пора?»

Вернувшись из Пятигорска (нет курорта более прекрасного!), Герасимов ощутил давно забытое чувство счастья, будто что отвалилось в душе, словно какая-то тяжесть исчезла; ходилось легко, думалось весело, даже отчаянно; казалось, что не сорок девять сровнялось, а только-только стукнуло двадцать.

В день приезда, заехав на квартиру, позвонил Пашеньке Эдмэн, из кордебалета, пригласил поужинать в загородном «Ливерпуле»: прекрасная кухня, хорошие вина, знакомых рож нет, все больше иностранные торговцы и сибирские промышленники (в основном почему-то строители железных дорог и мостовики); вернулись домой в третьем часу, нежно ласкали друг друга, Пашенька клялась, что никого еще так не чувствовала; Герасимов знал ее постоянного любовника, красавца двадцати лет, прекрасно сложен, однако игру принимал, уверял, что и у него никогда не было такой нежной подруги; утром пили кофе, словно муж и жена, потом Пашенька прикоснулась к его лбу своими нежными губами, шепнула, что загадка возраста не в том, что мужчина стареет, а, наоборот, в пику женщине продолжает оставаться озорным мальчишкой, и, сказав, что будет ждать звонка, побежала на репетицию.