— Вот оно, бояре! Убогих бьют!
— У голодного кусок вырвали!
— Православные! Романовские холопы нищего затоптали!
— Двух убили!
— Трёх!..
Обиженного сыскать на московской улице нетрудно. В жизни-то люди редко цветочки нюхают, чаще дурманом горьким она им в нос напахивает. Вот и заорали:
— Не трёх, но четырёх сапожищами в грязь втолкли!
Крики росли, распаляя людей, будя непрощённые обиды и злобу. На крик к романовскому подворью бежали, как на пожар.
— Ой-ей-ей! — взялся за голову благолепный старец, хоронясь у стены. — Ой-ей-ей!.. Бога не боятся люди… Побьют, побьют друг друга…
Тут, на своё несчастье, из растворившихся ворот на шестерике выкатил боярин Фёдор Никитич. А ходу карете нет. Народ покатом по Варварке ходит. Кони остановились. Боярин к оконцу прильнул, а зря. Здесь-то его и углядели.
Толпа разъярилась пуще прежнего. Погулять вот так, норов показать, развернуться — мол, серый я для вас, мал и слаб, но нет же — москвичи всегда были горазды. И ком грязи влип в слюдяное оконце кареты. Фёдор Никитич руку вздёрнул, отстранился от оконца, откинулся в глубь кареты. А толпа наступала, теснила коней.
С паперти церкви юрода Максима внимательно, с тайной усмешкой поглядывал Лаврентий, запустив пальцы за шёлковый пояс о сорока именах святителей, повязанный по нарядному кафтану. Так, посмотреть на него, непременно скажешь: «Со стороны человек, стоит себе осо́бе, посетив святую церковь. Ему до уличной свары дела нет». И, словно подтверждая это, Лаврентий перекрестился на летящие в небе кресты церкви, повернулся и пошёл вниз по Варварке.
Он своё сделал. Шёл ровно, руки, неподвижные в прижатых к бокам локтях, но размотанные необыкновенно в кистях, болтались как-то нехорошо, даже не по-людски.
На другой день по Москве повели доказного языка. Это было пострашней, чем свара у боярских ворот, крики да мордобой.
Из Фроловских ворот на Пожар в середине дня, когда торг кипел от народа, вывели мужика с чёрным мешком на голове. Сквозь прорезанные в мешке дырки глядели острые глаза. Это и был доказной язык. Разбойный приказ хватал татя, и, ежели на дыбе, не выдержав пыток, тот говорил, что в воровском деле имел сотоварищей, кои ещё по Москве гуляют, на татя надевали мешок, дабы он не был до времени ворами признан, и выводили на улицы.
Выискивая меж люда московского, тать указывал, кто был в шайке. Поднятый палец его был беспрекословным доказательном. «Вон тот», — указывал мужик в чёрном мешке, и всё. Человека тащили в Пыточную башню, ну а оттуда редко кто выходил.
Мужик с мешком на голове был страшен на Москве, так как, озлобясь от пыток, изнемогая от ран, он мог указать на любого. Волокли, волокли его на верёвке, и, дабы мучения прервать, доказной язык, не разбирая, тыкал пальцем: «Этот!» Люди разбегались от языка, как от зачумлённого. Улицы пустели.