Но язык проходил мимо дворов не останавливаясь. А шёл он уже вовсе плохо.
Упадёт на карачки, его подтянут верёвками и толкнут в спину:
— Иди!
А дьяк всё приказывал:
— Смотри, смотри, разбойник, где сотоварищи твои, в каких дворах обретались? Узнаешь?
Голова татя падала на грудь.
Время от времени дьяк останавливался, доставал клетчатый платок, отсмаркивался, переводил дыхание. Одышка его мучила. Отдыхал. Отдыхали и стрельцы: тоже ноги-то бить кому охота. Доказной качался меж ними, как прибитый морозом куст на ветру.
Дьяк кивал стрельцам:
— Взбодри, взбодри его! Ишь голову свесил…
Стрелец подступал к языку и твёрдой рукой бил в подбородок. Вскидывал голову. Шли дальше. Страх расползался по Москве.
Дотащились наконец до Покровки, и здесь доказной упал. Попытались было поднять его пинками, но напрасно. Он лежал плотно.
— Всё, — сказал шедший со стрельцами кат, со знанием перевернув доказного с боку на бок, — сегодня без пользы его трогать.
Как мёртвое тело, доказного завалили в телегу. Дьяк подступил к кату: как, мол, дела-то нет? Тот пожал плечами.
— Завтра, — обещал виновато, — завтра поставим на ноги.
Телега покатила к Кремлю. Повезли мужика в Пыточную башню, в застенок.
И многие прячущиеся за углами, в подворотнях, в домах перекрестились. Передышка вышла.
В ту ночь Москва спала беспокойно. Ожидание-то всего хуже. В иных домах не помыслили даже свечу либо лучину вздуть: так страшно было.
В Дорогомиловской ямской слободе ввечеру в худом кабачишке, где подавали до самой ночи припоздавшим ямщикам сбитень горячий на мёду и другое, что поплотней да пожирней, так как, известно, ямское дело нелёгкое и мужикам силу надо держать, — сидело за столом четверо. Один, закусывая жирной сомятиной, спросил:
— А как это ведуны порчу наводят?
Другой, взглянув на него поверх кружки со сбитнем, ответил: