Светлый фон

Он помолчал минуту, желая подчеркнуть и выделить в разговоре то, что собирался сказать далее.

— Чернь за рубежами российскими, — наконец продолжил он, — встречает царевича Дмитрия как избавителя от угнетений царя Бориса. И не сабли казаков, не доблесть шляхты, идущей за царевичем, отворили ворота первой встретившейся на его пути российской крепости, но руки черни. — Нунций заговорил жёстко: — Не мне рассказывать королю, какая сила — костёр, зажжённый чернью. Кто сможет противостоять этой силе? Братья иезуиты сообщают, что чернь Монастыревского острога связала своего воеводу. Чернь, её гнев против царя Бориса — вот главное оружие царевича.

Под лепным потолком Посольского зала голос его прозвучал с какой-то особой, грозной силой.

— Чернь, — повторил нунций, — чернь! — Словно хотел вколотить это слово в сознание короля.

Сигизмунд покашлял, прочищая горло, взялся рукой за квадратный подбородок. «Вот так, — подумал он. — Ну-ну… Что же, этот святоша не так уж и глуп. Монастыревский острог пал и вправду без выстрела». Король прочистил горло с большей уверенностью.

Нунций сделал ещё шаг вперёд. Рангони испросил аудиенцию у Сигизмунда не для того, чтобы вдохнуть в этот винный бочонок без дна надежду. Нет, у него была другая задача.

— В сейме, — сказал он, — немало крикунов. Они воспользуются любым предлогом, дабы поднять визг и опорочить задуманное нами. Я призываю вас, ваше величество, сказать властное слово в сейме.

Король поднялся от стола и прошёлся по Посольскому залу. Папский нунций не отводил от короля взгляда.

— Милосердие божье неисчерпаемо, — наконец сказал он. — Слово короля остановит заблуждающихся.

Сигизмунд прошагал мимо длинного стола, за которым сидел нунций. Едва слышно брякавшие огромные звездчатые шпоры на его тупоносых шведских ботфортах неожиданно обрели голос и зазвучали заметнее. Он прошёлся в другой раз, и хотя лицо его было ещё опущено и опасно темнели под глазами тени, но шпоры уже гремели вовсю.

Рангони удовлетворённо улыбнулся.

 

Гришку Отрепьева одевали для выхода к острожскому люду. Да не Гришку Отрепьева, беглого монаха, одевали, но царевича Дмитрия.

— То очень важно, — с затаённой тревогой сказал воевода Юрий Мнишек. — В Московии при выходе государя соблюдается древний чин византийских императоров. Народ тому навычен… Царь для люда московского — живой бог!

Он воздел палец кверху, хотел улыбнуться, но губы не складывались в улыбку, и видно было, что воевода возбуждён, всё дрожит в нём — и хочет он скрыть это, да не может.

На грубом еловом столе, стоящем посреди палаты, лежали золочёный шлем невоенного вида с яркими перьями, которые только подчёркивали непригодность сего головного убора для боя, красные кожаные перчатки с широкими раструбами и ещё какие-то вовсе не российские предметы, которые были бы нелепы не только на царевиче, но и на любом русском человеке. Однако Мнишек сам выбрал эти вещи, дабы украсить, утвердить, как ему представлялось, Григория Отрепьева в его подставе царевича Дмитрия. Облачившись в эти одежды, думалось воеводе, Григорий Отрепьев предстанет перед российским людом таким, каким и хотели бы видеть истинного наследника российского престола.