— Ладно, — сказал, тронув стрельца с серьгой за плечо, — я пойду. — Улыбнулся. — Два дня, слышал, мне отвалили. А ты заходи. Поговорим.
Повернулся и зашагал по истолчённому снегу.
Дома Арсений не задержался. Уж слишком обеспокоили известие о предстоящем походе, встреча в полковничьей избе да и то, что рассказал старый стрелец с серьгой. Поговорил с женой, потрепал по головам детишек и заспешил на Таганку, к тестю.
— Что так? — спросила Дарья с удивлением. — Едва через порог переступил…
Но Арсений объяснять не стал — не хотел до времени тревожить, сказал:
— Ничего, ничего… Я мигом — туда и обратно.
И хотя в душе было нехорошо, улыбнулся ободряюще.
Заложил в саночки жеребца и тронул со двора. Да оно только так говорится — тронул… Взял в руки вожжи и, почувствовав трепет и силу огромного ладного тела, норовистую прыть жеребца, вылетел из ворот вихрем.
Жеребец пошёл махом.
Ах, славное дело саночки — отрада мужику! Не розвальни-волокуши, что скрипят и нудят на дороге в унылом, бесконечном обозе, или тяжёлые, как тоска, крестьянские дровни, но лёгкие пошевни или маленькие, игрушкой, козыречки, которые мастер работает из выдержанной годами липы, стягивает грушевыми винтами и украшает медью или серебром, чтобы в глазах у тебя искры замелькали, ежели увидишь такие сани в ходу.
Сани у Арсения были хороши. И вот тревожно ему было, беспокойно, но от лёгкого их бега забрезжила в душе радость.
От стрелецкой слободы, что в начале Тверской у Моисеевского монастыря, взял он по левую руку — «Гись! Гись!» — махнул через Неглинский мост на Пожар. На въезде открылась перед ним громада Казанского собора. Чудной, дивной красоты каменное кружево. Высокие порталы. Строгий чугун ограды. Несказанно величественные купола. А всё вместе это давало ощущение небывалой мощи, говорившей властно: «Помолись господу за то, что он дал человеку сотворить эдакую красоту».
Арсений переложил вожжи в одну руку, другую поднёс ко лбу. Перекрестился. И — «Гись! Гись!» — лётом пошёл через Пожар.
В глаза бросились красная кремлёвская стена на белом камне и опушённая поверху белым же снегом. Золото Покровского собора. Разновеликое его многоглавие. Ветер резал стрельцу лицо, напряжённые руки в трепете вожжей ловили каждый шаг намётом шедшего жеребца, но достигла его мысль: «Хорошо, ах, хорошо!» — и стынущие на ветру губы стрельца сами выговорили:
— Лепота, лепота!..
Ветер заглушил, смял слова, отбросил в сторону.
Не знал о том стрелец Арсений Дятел, что в последний раз вот так вот пролетел по Москве и в последний же раз увидел то, о чём губы выговорили невольно — «лепота». Не подумал, что быть его Дарье вдовой, детям сиротами и больше — хлебать им из безмерной чаши до дна вместе с другими русскими людьми того лиха, что шло на Россию.