Удар, ещё удар, ещё… Пенные брызги летят, и обрушиваются глыбы, сползает берег в возмущённый поток.
А что, в новом русле покойнее будет водам?
О том река знает, но голос её — мощный, ревущий, стонущий — не понятен смертным.
На Москве не было человека, который бы не слышал гула, накатывающегося на белокаменную с западных и южных пределов. Да что гул? Москву захлестнул поток обозов из Курска, Белгорода, Ельца, Ливен, Царёва-Борисова… Поначалу для них беспрепятственно открыли городские ворота, но потом увидели — конца и края морю этому нет и белокаменной всех не принять.
Хлеб на Москве вздорожал.
На Сенном рынке за воз прелой соломы просили втрое, вчетверо противу прежнего.
Народ начал роптать, и тогда городские ворота закрыли да и помалу попробовали выбивать пришедших из Москвы. Но беспокойства и неурядицы тем только прибавили. А как иначе? Вон стрельцы бердышами баб, детишек гонят. Рёв на улицах. Москвичи, из тех кто посмирнее, дворы закрывали наглухо, как в осаде. Стоит домишка на улице, небогат, неказист, но ощетинился — не подходи! Хозяева говорили:
— Э-э-э… Знаем, видели, ощиплют, что гусей. А как жить дальше?
— Нет уж, ребята, вы мимо, мимо идите… Христос подаст.
И калитку хлоп — и на запор. Так надёжней.
Мрачно, насупленно возвышался над городом Кремль. Хода никому в твердыню царёву не было, и царя Бориса, не в пример прошлому времени, народ московский не видел. Стены Кремлёвские вроде бы потемнели, и славный их кирпич, выказывавший в дни хорошие ярый, жаркий цвет доброго обжига, как лицо человеческое в невзгоду, являл ныне серую хмурость. Башни огрузли, и Кремль, казалось, отделился от москвичей — не только налитым до краёв холодной, чёрной водой рвом, но и грозной стеной царёва отчуждения. Ильинка, Варварка, Пожар, Болото кипели от наехавшего и московского люда. Здесь были растерянность, боль, неуютство, а там, в твердыне царёвой, стояла тишина — голоса не доносилось из-за Кремлёвской стены, будто всё вымерло, застыло в странном, непонятном, страшном сне.
А оно и впрямь в Кремле запустело. И не то что перед Грановитой палатой, царским дворцом, на Соборной, где царю и ближним его пристало бывать, но и на Ивановской площади, всегда тесной от приказных, безлюдье и ветер, морщащий нахлюпанные дождём лужи. Пробежит поспешно человечишка из крапивного семени, прикрываясь рогожкой, и опять ветер, ветер да рябые лужи. Оловянно блестела вода, и холодно и сумно становилось на душе. А ещё неуютнее было в кривых кремлёвских улицах и переулках опальных дворов. Ветер гудел среди углов, не согретых людским теплом. Гулял по крышам, путаясь среди ветшающих бочек и полубочек теремков, посаженных над входами, переходами и прирубами. Стучал оконцами, которые забыла закрыть хозяйская рука. Барабанил в забитые двери. Печален покинутый дом. Людьми он строен и для людей, ан вот их-то не стало, и угрюмость, тревога написаны на стенах покинутого дома, тоскующего по своим хозяевам. А мест порожних и опальных в Кремле становилось всё больше. И холодны, пустотой пугающи были глаза стрельцов, торчащих одиноко у Красного царёва крыльца, на Никольском крестце, да и тут и там на Никольской улице, на Троицкой, на Спасской. И видно было: знобко им под холодным ветром, ёжились стрельцы, но велено — так стой!