— Я люблю молиться один, — ответил юноша. Ему не хотелось признаваться, что он и вправду болел и теперь еще чувствует себя слабым. Смущался он и того, что со времени их последней встречи он мало изменился, все такой же худой и малорослый, хотя нынче весной ему исполнилось восемнадцать.
— Прошу вас, суфи[4]-баба, — проговорил он ласково, открывая перед гостем полотняные тяжелые занавеси.
Старик пошел, сел на желтом выскобленном полу и, вынув из халата четки, стал перебирать их пальцами, такими же смуглыми и продолговатыми, как финиковые косточки, нанизанные на нитку.
— Я пойду поставлю самовар, — сказал юноша. — Нам никто не помешает, все разъехались — каникулы. — Он улыбнулся и побежал на двор. Вернувшись, он сел, скрестив ноги, поодаль от старика. Глаза дервиша были прикрыты, пальцы едва шевелили косточки четок.
Ах, сладки были запахи древесного дымка, проникающего на террасу, цветов, нагретых листьев и чая из жестянки, которую Габдулла нетерпеливо открыл. Он побежал за самоваром. Принес, поставил на пол, и пол осветился красными угольками из решеточек самовара. Заварив чай, юноша вытряхнул из полотняного мешочка на скатерку твердые просоленные комочки творога и плоские пресные лепешки.
— Вот только сахар у меня кончился. — Он налил в пиалу и поставил ее перед стариком. — Я уже третий год живу на свой кошт, суфи-баба. Ловлю рыбу, учу байских сынков, иногда в домах читаю Коран. На похороны не хожу, ярмарки тоже не люблю.
— Отчего же на похороны не ходишь?
— Не хожу. Обряды наши суровы, слезы не приняты, женщины давятся горем, но не выдают себя, мужчины точно каменные…
— Страдание должно быть молчаливым, — назидательно сказал старик.
— Да, наверно. Я завидую тем, кто не плачет. Но я плачу… наверное, слаб, не знаю. Уж лучше пойти пилить дрова.
— Но, говорят, ты слишком гордый, не пойдешь по дворам. Ведь ты, махдум, сын священника. И внук священника, и семь поколений вашего рода были священники.
— Меня и вправду называют гордецом. Но это не так, суфи-баба!..
Старик протянул руку, положил ладонь на острое плечо юноши.
— Сынок, — сказал он с горькою лаской, — нет ничего лучшего в мире, чем созерцание. Оно дается немногим. Житейское копошение измельчает душу, богатство и знатность как игрушка в руках ребенка, которую он может обронить. Плоть наша возникла из праха и прахом, же станет. Поэт сказал:
(Перевод А. Тарковского)Аль-Маарри? Откуда нищий дервиш знает эти строки?
— Признайтесь, в миру вы были знатным и ученым?
— Я был бедней мусорщика, — ответил старик. — Теперь же свое достояние я не сравню с кинтарами золота. Уйдем с тобой, и ты увидишь, что мудрость древних книг лучше, чем спор торговца с покупателем.