Светлый фон

Он оторвался от микроскопа, лишь когда товарищ слегка похлопал его по затылку, и вот оба дружно закивали: они увидели то, что им было так важно увидеть. Друг за другом двинулись они по проходу мимо окон в глубь класса, где стоял у стены шкаф с наглядными пособиями по природоведению: стеклянный, двустворчатый и вечно запертый — один из ключей давно украшал мою коллекцию. Чтобы не мешало отражение, они приблизили лица почти к самому стеклу. Все мертвое содержимое шкафа ощерилось: щерилось чучело чомги, чучело лысухи и взбиравшийся по полированному пеньку хорек, щерились чучела зайца, ворона и препарированная, просвечиваюшая, как пергамент, голова щуки, даже веретенница в круглой банке, несмотря на немыслимые изгибы, и та щерилась. Англичане молча указывали друг другу на поразившие их экспонаты, даже присели на корточки, чтобы лучше разглядеть скелет тюленя, один попытался открыть шкаф. В конце концов они кивнули друг другу и пошли к двери, и все мы подумали, что они на прощание ничего не скажут или что им нечего будет сказать, но в дверях они остановились, оглядели класс, и один из них повторил: — Война конец. — С тем они и ушли.

А как же Пругель? Он что, забыл про нас? Забыл про микроскоп и про чудо в яйце? Почему его линейка перестала следить за дисциплиной в колонне? Почему он допускал, чтобы ребята липли к окнам? Помню, как он раздавил в руке мел. Помню, как скривил губы и, закрыв глаза, запрокинул голову, как часто и прерывисто задышал, я и сейчас вижу перед собой его оцепеневшее, бледное лицо, он вдруг стал похож на надорвавшегося атлета. Разочарование, растерянность, ярость. Охватившая все тело мелкая дрожь. Хрипение. И я помню, как он, шатаясь, пошел к кафедре, кое-как взобрался — на это его еще хватило — и без сил рухнул на стул, на глазах у всего класса закрыл лицо руками, какое-то время так застыл, а потом со стоном стал ладонями растирать лицо, очень осторожно, словно хотел снять шелушившуюся кожу. Врезалось мне в память и то, как он поднялся, преодолевая неимоверное сопротивление, закрыл обе жестяные коробочки, пожал плечами, затем оглянул класс, явно собираясь что-то сказать, но так ничего и не сказал. И это Пругель, наш естествовед. Наконец ему удалось выговорить: «Ступайте домой!», и, пока мы поспешно собирали тетради и книжки, сам он не двинулся с места, все так же стоял в нерешительности возле своего микроскопа, растерянный, убитый, дал нам сперва всем выйти и не отвечал на приветствия — таким видел я учителя Пругеля в последний раз.

Только он нас распустил, в коридор и на лестницу будто высыпали яблок: обгоняя друг друга, грохоча, вприпрыжку, мы скатились вниз, но школьный двор был пуст, бронемашина уже заворачивала на гудронированное шоссе и пошла дальше на север. Ребята выбежали на шоссе и, глядя вслед удалявшейся машине, все еще стояли там кучками, когда я шагал по кирпичной дорожке, где меня уже не догнать было ни Йосту, ни Хайни Бунье, но, возможно, они меня и не хватились в этот день. Я уходил все дальше и даже ни разу не бросился на склон рва, когда из-за дамбы выскакивали истребители, тени их проносились надо мной, винты сверкали, как дисковая пила, и врезались в ясную голубизну неба. Только весна дарит нам такие денечки — ясные, лишь одно-два неподвижно повисших облачка, — дни, исполненные резкого света, когда от норд-оста горит лицо.