Светлый фон

Первым явился художник; я видел, как он приближался по лугу в длинном своем синем плаще и в шляпе, глубоко засунув руки в карманы.

— Дядя Нансен идет, — сообщил я, на что отец;

— Пора бы.

— Зачем, — понизив голос, спросил Тимсен, — зачем ты вообще его позвал, Йенс? Сейчас, когда, возможно, все решится?

— Именно потому, — ответил отец. — Сейчас, когда, возможно, все решится, я хочу, чтобы он был поблизости; это лучше, Хиннерк, уж поверь мне.

— Ты, значит, считаешь, что можешь на него положиться?

— В том-то и штука, — сказал отец, — если б я на него полагался, мне незачем было бы держать его при себе. — Он встал и взглянул в окно на художника, который, однако, явился не один и не первым, а вовсе задержался у таблички «Ругбюльский полицейский пост» и стал махать в сторону усадьбы Зельринг, подождал и еще раз, но уже спокойнее помахал рукой и под конец сделал несколько шагов навстречу птичьему смотрителю Кольшмидту. Рукопожатие. Торопливые перекрестные вопросы. Кольшмидт что-то ему доказывал, раскрыв ладони, пытался в чем-то убедить или хотя бы добиться его согласия, а художник, видимо, колебался; слушая Кольшмидта, он взял его под руку, повел к нашему дому и потянул за собой вверх по ступенькам. Как только их шаркающие шаги послышались в прихожей, ругбюльский полицейский приготовился к встрече, попросту скажем: занял позицию. Выпрямившись во весь рост и слегка расставив ноги, то есть твердо, непринужденно, но не слишком непринужденно стал он посреди кухни, тем самым сразу присвоив себе авторитет, который причитался ему как инструктору в вечерние часы и нынешнему командиру отделения так называемого фольксштурма. Тимсену, который намеревался свернуть сигарету, он резко заметил:

— Здесь не курят.

Отец, стало быть, поджидал обоих мужчин в позе, которая казалась ему наиболее соответствующей данной минуте, и так ответил на их приветствие, что не оставалось сомнений насчет того, кто первый должен кого приветствовать. Затем, указав им на кухонную скамью, произнес:

— Садитесь вон туда, к Хиннерку, — и, когда мужчины сели, расслабился, подошел к столу и положил руку на ложе трофейной итальянской винтовки. Погладил ложе. И добился-таки того, что все трое мужчин выжидающе и молча вскинули на него глаза, однако первым заговорил все же не он. Первым заговорил худосочный птичий смотритель Кольшмидт; зажатый с двух сторон, он вдруг высвободился, высунулся вперед и вполне членораздельно произнес:

— Ерунда, это же ерунда, то, что мы здесь делаем. Они стоят на Эльбе, они в Лауенбурге, они уже в Рендсбурге, может быть, их головные части уже здесь. Все сдаются, только мы одни, только мы здесь должны начинать сначала. Остановить их такими вот хлопушками. Голыми руками. Если б был хоть какой-то смысл, но ведь это же бессмысленно, это же просто ерунда!