Но стрелок, o zi, «дядька», как называет «система» своих молодых сынов, занятых черной работой, внимательно слушает рассказ Симона о том, какую роль человек, которого ему поручено защищать, сыграл в трагедии, которая во время terremoto не обошла и его семью.
«Nun è over!»[537] – протестует нотабль.
Но молодой «дядька» знает, что это правда.
«Этот тип убил твоих родных. Или мстить здесь не принято?» – простодушно спрашивает Симон.
Бьянка: «Chisto a acciso ‘e parienti tuoje. Nun te miétte scuorno ‘e ll’aiuttà?»[538]
Как Симон догадался, что молодой «дядька» потерял в terremoto семью? И почему понял, что так или иначе, даже не получив доказательств, он поверит, что вина лежит на нотабле? Этого Симон с его обостренной паранойей раскрывать не станет. Не хочет, чтобы романист, если таковой существует, понял, как ему это удалось. Пусть не говорят, что все его мысли – открытая книга.
Да и вообще он слишком сосредоточен на эксорде: «Все, кто был тебе дорог, погребены в завалах».
Бьянка может больше не переводить. Симон может ничего не говорить.
Парень с винтовкой поворачивается к нотаблю, сам бледнее вулканической глины.
Он бьет его прикладом в лицо и отталкивает.
Продажный, пузатый и башковитый нотабль, покачнувшись, падает в грязную булькающую жижу. «La fangaia»[539], – как загипнотизированная, шепчет Бьянка.
И когда его тело с жутким хлюпаньем всплывает на поверхность, за миг до того, как его поглотит вулкан, он успевает узнать голос Симона, глухой, как смерть: «Видишь, надо было оторвать мне язык».
Серные столбы по-прежнему рвутся из недр земли, вздымаются ввысь и наполняют воздух зловонием.