Нелепый Ильязд! В течение года дружил он с Триодиным, восторгался “тридцать одним”7, воздушными шарами и прочими чудачествами и совершенно проглядел за ними Триодина настоящего. И насколько не соответствовал этот настоящий, который был перед ним теперь, ложному его представлению! Голос, рост, повадки, движения, цвет глаз и волос, выражение лица – все это было совсем не тем, непривычным, незнакомым. Но каким звоном подлинного металла звенел теперь этот удивительный, испепеляющий, никогда доселе не слыханный голос:
– Не вы ли говорили когда-то в ваших художественных докладах, Ильязд: мы молоды и наша молодость победит8? Вспомните. Вспомните хорошенько о самом себе. Бросьте вашу новую привычку характерного писателя доверяться внешности и вернитесь к прежнему классическому обычаю разбираться в сущности. Посмотрите, куда завела вас погоня за couleur locale9, особенностями, нравами и обычаями. Ваша новая любовь коллекционировать всяческую чепуху и культивировать детали. Вы разменялись на мелочи, позабыли о главном и потому проглядели, как в течение года те, кого вы по слепоте приняли за врагов, осуществляют ваше дело. Но вслушайтесь в мои слова, вслушайтесь, Ильязд. Слышите вы меня, начинаете улавливать мой голос? – оробелый Ильязд отвечал кивком головы, – не кажутся ли вам нелепыми ваши тревоги и опасения, и не стыдитесь вы вашего недавнего желания помешать нам? Слушайте, через несколько минут мы тронемся в путь. Смотрите, море благоприятствует нам. На всех этих лодках мы едем в Стамбул, словно на пикник. Мы там будем с наступлением сумерек. Разве мы не можем пристать в разных пунктах и без оружия? Но наши склады, и не тот только, который вы знаете, айв подземных цистернах (разве вы не знаете, что в Йеребатан-сарае недавно открыт ресторан?10), ждут нас. Ночь пройдет в занятиях, но рано утром, в шесть часов ровно – ах, ведь это час совпадения Юпитера и Сатурна, не правда ли, это-то и заставило вас придать нашему делу характер астрологический – София будет наша, а с ней город. Удастся ли нам продержаться? Но разве в октябре, – прошептал Триодин, наклоняясь к Ильязду, – мы спрашивали себя в Питере, удастся ли нам продержаться? Ну что, поняли?
Но Ильязд даже не вздрогнул под ударом этой государственной тайны. Он только отвернулся от Триодина и осмотрел поле11. Эти – советские? Что за неуклюжая выдумка? Чтобы его, Ильязда, привлечь на свою сторону и убедить в необходимости захвата Софии? И вдруг Ильязда охватила невыразимая жалость к самому себе. Действительно, до чего нелепо его поведение! Не заслужил <ли> он еще больших насмешек, чем эта последняя откровенность Триодина? Попутчик?12 Он, в течение года не ударивший пальцем о палец и только и следивший за развитием самоличной лени? Эти, кто бы они ни были, хоть что-нибудь делают, а он? Разве с самого начала жизни он что-нибудь сделал, чтобы осуществить или хотя бы защитить свои идеи? Разве бодрствовал, а не спал? Мимо него войны и революции прошли, а он так и не собрался в них участвовать. Как в детстве, в столетие со дня рождения Пушкина. Ильязду было пять лет. На елке в городском клубе собрали детей, и они должны были, держась за руки, ходить вокруг елки, за что каждый получил в награду юбилейное издание сочинений Пушкина. Ильязд не пожелал участвовать в хоре, книги не получил и потом заливался горькими слезами. “Такая манера осталась и теперь, – думал он, – воздержаться”. Почему, что за болезнь воли? Не все ли равно, белое или красное, верх или низ, на удачу или на гибель?13 Что за невыносимая, противная и давным-давно вышедшая из моды манера держаться особняком, грозиться собственными заданиями и в конце концов ничего не сделать, вечно цвести пустым цветом? Свободные города, тысячи республик и наконец просто затея, разве всего этого недостаточно, чтобы и иной Ильязд наконец встал под ружье?