Федор Михайлович утром рано вышел из дому с намерением быть у Краевского, перевозившегося уже на дачу, но по дороге почувствовал головную боль и до того свирепую, что далее и не пошел, а отправился прямо к Степану Дмитричу, где часа два соснул в кабинете на диванчике, пока Степан Дмитрич не воротился домой после объезда больных.
Степан Дмитрич был на этот раз особенно говорлив и расточителен в отношении своих чувств, и это даже раздражило Федора Михайловича. Ну до чувств ли в самом деле, если голова болит и в груди будто давит! Правда, постепенно ему стало легче, и Федор Михайлович даже от души улыбнулся, поглядев на свой обездоленный и тоскующий кошелек. Но упадок сил по-прежнему томил его. Лежа на диванчике у Степана Дмитрича, он припомнил, как точь-в-точь такая же тоска была у него, когда он уходил в отставку, после того как государь не одобрил какую-то чертежную работу его. Он будто предвидел, что непременно произойдет именно это неодобрение, и заранее положил себе целью обязательно выйти в отставку и приняться за изучение душ человеческих.
— Я точно и сейчас выхожу в отставку, добрейший Степан Дмитрич, — рассуждал он. — Чертежи мои не признаны, видите ли… Не удостоились внимания… — Федор Михайлович улыбнулся разочарованно и с досадой.
— Да полно вам! — успокаивал его Степан Дмитрич. — Вам все чудится, будто все отвернулись от вас, и на каждом шагу вы ждете, что оступитесь. А ведь это вовсе не так. Первенствуйте, Федор Михайлович, главенствуйте. Мой вам в том совет. Ведь незаметно, а вас начинают слушать. И по-настоящему слушать, не то что господина Тургенева, на которого раззевают рты, а потом впадают в полнейшую скуку.
— Уж не знаю что, а некий голос во мне предчувствует великие цели и манит меня, и я, как игрок, дрожу над ста тысячами, свеженькими, вот только сейчас выигранными, и над кучей золота ставлю все больше и больше, уж сколько рука захватит… Стремлюсь, Степан Дмитрич, стремлюсь, и некий голос все твердит мне и зовет. Вот и сейчас: лежу я у вас, а в тишине кто-то шепчет мне. Вы понимаете: тишина полнейшая, а кто-то еще и еще тише шепчет: отдай, мол, душу свою живую. Душа живая не для тебя даже и создана, а для целой вечности. Вот и отдай! А потом вдруг окно с шумом закрылось (ветер-то с улицы ударил), и тут я послышал уж ваши шаги…
— Уж не белые ли ночи причиной? — опросил Степан Дмитрич как бы себя. — Да ведь это же, Федор Михайлович, ваши бури в крови, ваша математика, которую вы возомнили преодолеть… Смею утверждать. А посему: именем медицины (медицина превыше всех поэтических идей) повелеваю вам рассчитаться с вашей математикой раз и навсегда и всю фантастику подчинить уму положительному. Дважды два — четыре и никак не больше, запомните это и не посягайте даже опровергать.