Светлый фон

Тут подоспел Гагарин:

— Не пожелали бы вы для большей, так сказать, точности и уяснения ваших мыслей изложить на бумаге высказанное вами мнение? Сие было бы чрезвычайно ценно для общей нашей пользы и понимания всех обстоятельств, к разрешению вопроса служащих. — Гагарин пристально посмотрел прямо в упор Федору Михайловичу, причем в глазах его обозначилось столько отеческой нежности, что Федор Михайлович без раздумья и почти перебивая князя заторопился с утвердительным ответом.

— А для письма и чтения вам будет доставлена бумага и книги, — напутствовал Гагарин Федора Михайловича, когда к нему подошли два конвойных унтер-офицера, чтоб вести обратно в Алексеевский равелин.

Дорогой он думал:

— Я опишу все, как полагаю, об обстоятельствах дела, причем опишу так, как оно действительно было, хоть и не  д о  к о н ц а. Ибо конец — это  м о е. Это то, что никому не может принадлежать. Вот это, господа обвинители, — в а ш е. А вот это, сочинитель Достоевский и хранитель своей идеи, это — т в о е, и никому ты его не отдашь.

Обрадованный своим решением, он чуть было даже не спросил вслух конвойных: ведь не правда ли, это так? Он даже вдруг на минуту остановился посреди дороги, видимо желая с полным спокойствием прийти к принятому решению. Но тотчас же быстро и пошел далее. Становилось жарко. Во дворе крепости было безлюдно, а в палисадниках по траве, он видел, гуляли козы. С конвойными они прошли через Васильевские ворота в маленький двор, вошли в коридор, ступили на маты, постланные здесь с целью соблюдения полной тишины, и остановились у двери № 7. Залязгал один раз и другой раз засов.

«Они у меня попрыгают»

«Они у меня попрыгают»

«Они у меня попрыгают»

Шли недели одна за другой.

Федору Михайловичу объявили разрешение читать и писать. Он надеялся, что это его спасет от ипохондрических приступов. Мысль суетилась и искала успокоения. В ожидании, когда ему дадут бумагу и карандаш, он думал и передумывал сцены для своей «Неточки Незвановой» и все сокрушался, что ему не дали ее кончить. «Не дали! Не дали!» — повторял он почти что вслух и даже ломал от обиды руки и пальцами сжимал оба виска, пытаясь как-то позабыть жестокое горе, никому не высказанное. Он выдумывал какие-то начала новых повестей или рассказов; он даже не знал, что бы такое вышло из них, но уже что-то выходило, и при этом даже весьма занятное и как бы отвлекающее сердце и ум. Но непроглядные думы, сметая сочиненные образы, неслись в голове нескончаемым вихрем. Думанье и одно только думанье, без всяких внешних впечатлений, поддерживающих эти думы, — вот в этом была особая тяжесть и особый смысл… Куда ни взглянет он, толстые стены одиночки, всегда запертая дверь, за которой кто-то непрерывно и тихонько ходит по матам. И больше ничего и никого. Федору Михайловичу казалось, что он стоит под воздушным насосом и из-под него медленно вытягивают воздух. Хотелось вдруг закричать от тоски. Но тут думанье и спасало. Он приникал к книгам и упоенно предавался фантастике. Брат любимый, Миша, пересылал ему книги вместе с деньжишками — то десять рублей пришлет, а то однажды и целых двадцать пять прислал, — уж где-то, помня заботы о себе Федора Михайловича, собирал у приятелей, из последнего лез, а слал. И тут же присоединял Шекспира, или какое-нибудь путешествие к святым местам, или «Отечественные записки», или что-нибудь историческое. И все оказывалось каплей в море, нужны были целые полки книг, чтобы насытить голодный ум. В каземате же у Федора Михайловича было необычайно серо. Чтобы разобрать строки в книгах Шекспира или Шиллера, он подбегал к наружной стене, мокрой и грязной, и ждал, когда на страницы упадет из ясного клочка неба хоть немного света через тусклые стекла окна, продырявленного где-то под самым потолком.