Михаил Иванович рассказал ему повесть своей жизни, мрачную, без света и тепла, закончившуюся каторжными работами.
— Какая тут жизнь! — говорил Михаил Иванович. — Жизнь разорена. И болезни пришли. Спина болит. Еще как вели сюда, партионный начальник изрубил так, что и кожи не видать.
— Да, уж тут не помилуют, видно… — подхватил Федор Михайлович, вспомнив про коменданта.
Он пристально вглядывался в своего старого парголовского знакомца и хотел, видимо, до конца проникнуть в его душу. Пред ним стоял еще молодой, гордый и горячий человек, исполненный страстного желания отомстить за поруганную жизнь. А в его словах сказывался ум, донельзя развившийся в долгих испытаниях судьбы и уже крупно проявившийся во многих решительных поступках. «Э, да это из породы тех людей, что без страха идут на все ножи и, не задумавшись даже, кладут свои головы», — так сразу и понял Федор Михайлович. Михаил Иванович, безоружный и одинокий, был в каторжной тюрьме на особом счету, и даже сам Кривцов заметно остерегался его, видя в нем смышленого и опасного врага. В душе своей он хранил мысль о свободе и подготовлял верный побег — без промаха, вместе со своей Катериной, уже довольно промытой в житейских бурях и сейчас оказавшейся в Омске.
На бледном, бескровном лице Михаила Ивановича отражалась полная решимость, и Федор Михайлович сразу угадал, что никакого ярлычка и притворства в нем нет, что затеет, то и совершит. Это все вместе внушило Федору Михайловичу чувства уважения и доверия. Такие характеры всегда трогали его, а здесь, в духоте жизни, они сразу настроили ум его признательно и любопытствующе.
— Стоек! Живуч! — отозвался Федор Михайлович о своем неожиданном знакомом. — Но молоденек больно. Нрав — словно морская пучина, сразу и не распознаешь, а силен, силен и грозен.
Самому Михаилу Ивановичу Федор Михайлович выказывал удвоенные чувства и не смущаясь говорил:
— Ты мне не то что был, да и нет! Ты мне здесь, в этой-то сутолоке, ч е л о в е к о м можешь быть. — А «человек» нужен был Федору Михайловичу, так как весь людской мир, какой был им тут встречен, показался ему страшным и совершенно чужим. Он подметил, что он «не пришелся» тут никому, за исключением, быть может, небольшого круга лиц — из интеллигентской среды по преимуществу. На него сразу же посмотрели косыми глазами, и так до конца своей каторги он остался «чужим», хотя постепенно и сблизился с иными и, главное, распознал и тут человеческое горе, проникнувшись к некоторым «разбойникам» живейшими чувствами. Перед ним предстали люди — безмерно несчастные, искалеченные жизнью прежде всего, однако же и не забывшие «бога живого», что особенно умиляло Федора Михайловича. Ему, изучателю человеческих сердец, стало нужно и радостно под «грубой корой» отыскивать тут золото, как любил он сам определять. И не нашлись ли бы в этом золоте умилявшие Федора Михайловича понятия, пришедшие в народ господними путями? Так иной раз про себя раздумывал Федор Михайлович.