Светлый фон

Федор Михайлович вертел точильное колесо. Вертел час, два, три… Остановиться было невозможно, так как не прерывалась точка ножей, топоров и каких-то инструментов. Руки его с непривычки одеревенели. Он еле-еле дождался перерыва на обед. В перерыве разрешалось выйти с конвойными во двор на прогулку. Федор Михайлович вышел и остановился у караульной будки. Он закурил и задумался. Из-под нахлобученной на лоб до самых бровей серой, с заломами по обеим сторонам, шапки угрюмо высматривали тоскующие глаза, слезившиеся от холодного ветра. В своем толстом полушубке он казался широкоплечим и коренастым, словно выправленным по всем воинским правилам. Но лицо было бледно-землистое и, казалось, неспособное ни на какие улыбки. Он вглядывался в жизнь крепости, ловил, умиляясь, шумную беготню детворы у церковнослужительских домов и с любопытством следил за нагруженными провиантскими телегами и артельными повозками, со скрипом проезжавшими по длинному крепостному двору. Сердце его сжималось болезненно и часто. Лишь морозный воздух немного рассеивал душный туман в голове.

Крепость молчала и угрюмо, неподвижно стояла, упершись своими валами в берега Иртыша и Оми. Иртыш, оледенелый и занесенный снегом, виден был внизу, под берегом, а за ним тянулись сизые полосы снежных полей, безлюдных и таинственных.

Поверх крыш крепостных зданий и через ворота Федор Михайлович старался разглядеть город, окружавший крепость. По ту сторону Оми раскинулся Ильинский форштадт, за ним Казачий, а по эту сторону, рядом с крепостью, Мокренский, Бутырский и Кадышевский.

Глядя на возвышавшиеся крыши домов и уходившие вдаль улицы, Федор Михайлович проникался неисходной тоской. Даль тянула его к себе, туда, за Иртыш, в неизвестную, таинственную степь, где жил вольный мир и стояло вольное небо. Все минувшее неотступно мучило его воспоминаниями о самых даже ничтожных мелочах, приключившихся где-либо в отдаленные времена и в самых неожиданных местах, — казалось, давно забытых.

Думанье, одно сухое думанье длилось без конца и без всякой какой-либо остановки.

Михаил Иванович, малярничавший тоже в мастерских, подошел как-то к нему и со спокойной унылостью заметил:

— Вижу я — не привычный ты еще человек в жизни. Беленькие ручки… Ну ничего, тут отдохнешь… Отдышка эта бывает человеку на пользу… Попадешь в неволю — слободы захочешь… Ну, а это важная сторона — захотеть-то!

Михаил Иванович, к которому невольно все пытливее приглядывался Федор Михайлович, казался сейчас ему не только человеком «не из робкого десятка», но уже и с некиим рассудительством, приобретенные в превратностях молодой судьбы. В однообразнейшей, как водяная капля, казарменной жизни он заострил еще пуще свой язык и тем самым заслужил к себе бесповоротное уважение. Что скажет он, то считалось если не верхом мудрости, то заслуживающим, во всяком случае, полного внимания. «Силен совестью», — думал о нем Федор Михайлович. Этот из разряда зачинщиков и вожаков. Такие не терпят никакого принуждения над собой, и чуть крупно проявится воля толпы и случится полный разворот накопившихся чувств — они тут на первом месте, а уж за ними идут все остальные до самой последней стены. Они и созданы для таких решительных минут. Михаил Иванович не часто пускался в откровенные разговоры (откровенность вообще презиралась в остроге, и большинство ссыльных угрюмо таили свои мечты про себя), однако Федор Михайлович из скупых слов людей улавливал самые сокровенные их замыслы.