Тоска по необходимейшему счастью совершенно поглотила его, и он все искал в мыслях, как ему с е г о д н я увидеть завтрашний день.
Он шел, дыша полной грудью и наслаждаясь свежим утренним ветерком. Заря, широко разлившаяся над дальними изгибами Иртыша, будто предвещала и обещала это его счастье. На небе суетились оборванные с разных концов облака, и солнце косыми лучами ловило их прятавшиеся очертания. Федор Михайлович останавливал свой взор на одном облачке и следил, как оно хмурилось, двигаясь в тени, и как вдруг внезапно вспыхивало розоватым светом, опаленное теплым лучом. Он подметил, как оно на мгновенье словно замешкалось и отстало от своих собратьев и все почернело, закрытое от солнца. Но вдруг снова целый сноп света упал на его пухлые края, и оно все затрепетало, приласканное горячим сиянием.
Федору Михайловичу думалось, что лучи непременно проникнут и в его угол, и осветят его, и он еще покажет всем, что он не последний в мире и не заброшенный человек.
В размышлениях о своей судьбе он подошел к церкви, поднялся по ступенькам и, входя в открытую настежь и покривившуюся дверь, почувствовал гнилой, застоявшийся запах сырости, смешанный с ладанным куревом. В церкви шла ранняя обедня, и налево и направо от входа стояли несколько человек. У царских врат голосил низенький дьякон с рыжеватой бородкой.
На свои медные гроши Федор Михайлович купил десяток свечей и у алтаря, перед образа́ми Иисуса, богородицы и Николая Мирликийского, стал по порядку их зажигать и расставлять. Неторопливо, с благоговейностью, долго и тяжко вдумываясь в каждое свое движение и повторяя с каждой новой зажженной свечкой свои мольбы ко всевышнему, к богородице Марии и к Мирликийскому Николаю, он с тихой осторожностью и боязливой внимательностью ставил свечи одна за другой, отдаваясь всеми чувствами своей вере и обещая чтить Христа, и богоматерь, и Мирликийского Николая, и всех отцов церкви, — только бы она, о н а не отвергала бы его, только бы силы небесные уготовили ему его долгожданное счастье и о н а откликнулась бы на его зов.
Он отошел от алтаря и зажженных свечей и стал поодаль от молящихся, возле клироса, где хор отвечал дьякону своими подкрадывающимися, приглушенными голосами. Неслышно он продолжал взывать, молить, верить и надеяться, при этом устремлял глаза к алтарю и торопливо крестился, старательно сжимая три пальца правой руки.
Он молил не отвращать взора от его судьбы, столь коварно игравшей с ним в угрюмых азиатских степях; он шептал о том, что слишком много уже претерпел и сейчас решил наконец согреть свою душу и обрадовать ее… Ведь и самый малый ручеек, внушал он себе, непременно находит себе дорожку и даже устремляется на какой-нибудь цветистый лужок, а он все еще не знает дороги к счастью и никак и никем не обласкан и не согрет. А между тем на лбу у него уже легли три глубокие морщинки, и он решительно полагает, что пришла и для него пора стать моложе своих лет, выйти из жестокой духоты на некий простор и вообще… прибавить шаг. Это право он считал уже вполне принадлежащим себе.