Тимофей, в миру приказный дьяк Кузьма, был сначала сослан в монастырь за «казнокрадство и блудодейство», потом там же пострижен в иноки. Это был красивый дородный монах в черной атласной рясе, его длинные коричневые глаза плутовато жмурились, а тугие пухлые губы краснели, как малина, из-под курчавых каштановых усов.
Отец Тимофей деловито благословил Оську и назначил ему икону и час, «когда надобно поклоны бити».
Когда после свидания с Тимофеем Оська проходил сенями, чья-то горячая рука ласково шлепнула его по щеке. Перед ним стояла Варвара-золотошвея. Она так и сияла парчой, богатой поднизью[99], новыми сафьяновыми сапожками и будто еще раздалась в в теле.
— Эко! Свашенька! — обрадовался Оська. — Ягода, ягода, не видал тебя два года!.. Аль Диомида по шеям?
— Да ну его! — хихикнула Варвара. — Больно труслив да хлипок у себя баб прятать.
— А Тимофей того страху не ведает?.. А душу спасать, богу-господу молиться ты, свашенька, отцу Тимофею в том, чаю, немалая помеха?
— А мы купно молимся, купно, единою душою! — опять хихикнула золотошвея, прикрывая смеющийся рот пухлой рукой, украшенной перстнями.
Оське стало совсем весело. Больше всего он любил общаться с людьми, которые были с ним одной породы, которые не требовали доверия и уважения к себе.
Оська отбивал поклоны в Успенском соборе перед темноликой «троеручицей».. Один глаз ее наклоненного вбок лица пришелся выше переносицы, а другой, меньший размером, лежал на щеке — и казалось: троерукая богородица лукаво подмигивает, как Варвара-золотошвея.
К вечеру стрельба прекратилась, и слышно было, как в польско-тушинском лагере играет музыка. Оська ловил ухом веселые, словно приплясывающие звуки, и ему хотелось дрыгнуть ногой, щелкнуть пальцами, стукнуть чаркой о чарку, полную ароматной мальвазии. Когда, отбив свои сорок поклонов, Оська вышел под вечерние звезды, его чуткий нос услышал запах пира. Это был любимый Оськин запах сладковатой пригари, когда под калеными языками огня свертывается и запекается мясо. Ему показалось, что вся жизнь в польско-тушинском лагере пахнет жирной убоиной и пьяным соком вина и браги. Он вспомнил, что с двадцать третьего сентября, как вошел сюда, не ел мясного. Рот его наполнился голодной слюной, сердце защемило от зависти. Жизнь, звенящая легкой деньгой, брызжущая жиром и медом, кипела за стенами, а он, удачливый «гость», ловкий умелец торжищ, стоял здесь в темноте, как нищий.
Еще недавно трепетала в руках его купленная, насильно приведенная в дом его красотка Ольга, но и над ней у него уже не было власти. Потеряв в пожаре дом, сундуки, полные добра, потеряв и все торговые связи и дела вольного и балованного монастырского «гостя», Осип Селевин словно весь иссяк, стал как выпотрошенный, сила его осталась за стенами монастыря. Ему вдруг стало холодно и одиноко, захотелось прижать к себе безвольное плечо Ольги. Полный нетерпения и надежды, Осип пробрался к своей телеге, пошарил под самодельным навесом, накрытым шемаханским ковром, и нащупал холодные подушки. «Нет, не воротится она ко мне!» — подумал он, скрипнув зубами, вполз под навес, укрылся зипуном и злобно заскулил, как лис, попавший в капкан.