Жервеза вновь подняла глаза. Перед ней было здание боен, теперь оно сносилось. За развороченным фасадом видны были темные, зловонные, еще влажные от крови дворы. Она снова спустилась вниз по бульвару и увидела больницу Ларибуазьер, увидела высокую серую стену, поверх которой веером разворачивались мрачные корпуса с правильными рядами окон. В стене была калитка, наводившая страх на весь квартал, — через нее выносили мертвецов; крепкая, дубовая калитка без единой трещины была мрачна и безмолвна, как надгробный камень. Жервеза убежала. Она шла все дальше, спустилась до. железнодорожного моста. Взгляд упирался в высокие парапеты из толстого клепаного листового железа. На светящемся парижском горизонте была видна только одна часть вокзала — обширная крытая платформа, черная от угольной пыли; она была освещена; раздавались гудки паровозов, доносились ритмические толчки поворотных кругов, шум какой-то громадной и скрытой работы. Прошел поезд, отходивший из Парижа куда-то в глубь страны. Он тяжело пыхтел, словно задыхался; грохот нарастал, затем стал постепенно замирать. Поезда не было видно за мостом; Жервеза разглядела только огромный белый султан, клуб дыма, неожиданно вырвавшийся из-за парапета и рассеявшийся в воздухе. Но мост дрожал, и Жервезе казалось, что ее уносит поезд, мчащийся на всех парах. Она обернулась, словно следя за невидимым паровозом, грохот которого замирал в отдалении. Ей почудилось, что в той стороне она видит деревню, улицу, упирающуюся в чистое небо. Справа и слева высокие, беспорядочно разбросанные дома выставляли напоказ широкие фасады и неоштукатуренные боковые стены, расписанные огромными рекламами, покрытые желтоватым налетом, точно потом машин. О, если б она могла уехать с этим поездом, бежать отсюда, — бежать от этих домов, переполненных нищетой и страданиями! Быть может, она начала бы новую жизнь. Жервеза отвернулась и стала тупо разглядывать афиши, расклеенные по парапету. Каких только цветов тут не было! Одно красивое голубое объявление обещало пятьдесят франков тому, кто приведет пропавшую собаку. Как, должно быть, хозяева любят это животное!
Жервеза снова медленно зашагала вперед. В густом и темном тумане зажигались газовые рожки, освещая длинные, утопавшие во мраке улицы. Они были черны, словно опалены пожаром, казались еще длиннее, чем днем, и прорезывали тьму до самого горизонта, покрытого беспросветным мраком. Над кварталом пронесся сильный порыв ветра; в безмерное, безлунное небо вонзались длинные ленты огоньков. Наступил тот час, когда на бульварах весело зажигаются окна харчевен, кабаков и погребков, когда там начинаются первые вечерние попойки и пляска. Двухнедельная получка запрудила тротуары толкотней праздной, тянувшейся к вину толпы. В воздухе пахло гульбой, бесшабашной, но пока еще сдержанной гульбой, началом кутежа. Во всех харчевнях обжирались какие-то люди; за освещенными окнами были видны жующие челюсти; посетители смеялись с набитым ртом, не успев проглотить кусок. В кабаках уже рассаживались, уже орали и жестикулировали пьяницы. И от всех этих звонких и низких голосов, от беспрерывного топота ног во тротуару поднимался смутный и грозный шум. «Эй, пойдем, клюнем, что ль… Идем, бездельник! Ставлю бутылочку… А вот и Полина! Смеху-то, смеху!» С громким хлопаньем открывались и закрывались двери, и на улицу вырывался запах вина и звуки корнет-а-пистонов. Перед «Западней» дяди Коломба, освещенной, словно собор во время торжественного богослужения, образовалась целая очередь. В самом деле, можно было подумать, что внутри происходит какое-то торжество: собутыльники пели хором, надувая щеки и выпячивая животы, словно певчие в церкви. То был молебен святой Гулянке. То-то милая святая! Наверно, в раю она заведует кассой. Видя, как дружно и пьяно начинается праздник, мелкие рантье, степенно гулявшие с супругами, покачивали головами и с неудовольствием говорил», что в эту ночь в Париже будет немало пьяных. А на всю эту сумятицу опускалась черная, мрачная, ледяная тьма, которую прорезали только длинные линии огней бульваров, разбегавшиеся во все стороны до самого горизонта.