Светлый фон

Я ревную его к воспоминаниям, бьющим из разлома, из складки у губ, я ревную его к красивой, я в этом уверена, к потрясающей, сильной женщине, которая сумела околдовать моего волшебника. К обжигающим ласкам, которыми они одаривали друг друга. К сияющему орлу, который, несомненно, их объединил.

Я втягиваю голову в плечи, чтобы скрыть тревогу. Я хочу услышать его исповедь до конца. Я прислоняюсь к стене, ища поддержки. Собираясь с силами, я сжимаю ладони, и вдруг на них ложится большая, тонкая, перепачканная красками рука. Француз воспользовался паузой, криками неутомимых любовников за стеной, чтобы приблизиться ко мне. Он, должно быть, почувствовал исходящий от моего тела жар, заметил пурпурную краску, залившую мое лицо вокруг тукая.

тукая.

Его кисточки переплетаются с моими пальцами и быстро успокаивают меня, я ободряюще улыбаюсь ему, прося продолжить рассказ. Что он и делает шепотом.

 

Изо всех сил стараясь не обращать внимания на призывы орла, спрятавшегося под кожей Клариссы, он наконец загримировал ее. Довольная его работой труппа заключила с ним контракт. Француз должен был прийти через неделю, на первое представление. В тот вечер и все последующие дни он не мог забыть Клариссу и ее символ. Он думал о них беспрестанно, он не мог ни спать, ни есть, он чувствовал себя одержимым. В день премьеры француз не выдержал и попросил актрису остаться после представления, чтобы выпустить орла из клетки. Сначала Кларисса колебалась. Она, наверное, заметила странный огонь в глазах гиганта. Но он так ее умолял, что она согласилась и пришла к нему в гримерную после ухода всей труппы.

В ту ночь француз раскрашивал ее со страстью бесноватого и прилежанием безумца. Расправляя крылья птицы на лице актрисы, он испытывал сладкое томление, ведущее влюбленных к наслаждению. Когда он закончил свой труд и отошел, чтобы полюбоваться им, он уже знал, что любит эту женщину. Любовью всепоглощающей и беспредельной.

Клариссу тоже потряс сеанс макияжа. Она призналась, что в ней что-то изменилось. Что она ощутила себя другим человеком. И захотела увидеть то, что он нарисовал на ее лице. Но француз отказал ей в этом, как и мне.

— Я знал, что рисунок потеряет силу и красоту, если она на него посмотрит, понимаешь? — спрашивает он, сжимая мои руки.

Нет, я не понимаю. И когда он снял зеркало со стены норы, я тоже не поняла. Мои глаза не могли разрушить его произведение, они могли только восхититься им. Но я согласилась не видеть своего отражения. В конце концов, главным было то чувство, которое рождал нарисованный на моем лице тукай. Чувство мощи, благодарности и непобедимости. Я думаю, что Кларисса в вечер премьеры испытала то же самое.