— А вот как, — бесцветным голосом продолжал Помонис, — у этих птиц очень тяжелые большие клювы. Когда они заболевают, они слабеют, клювы опускаются все ниже и ниже. Они уже не в состоянии поднять клюв, чтобы принять пищу. Так они и умирают от голода и слабости. Об этом знал еще в прошлом веке ваш ученый соотечественник епископ Порфирий Успенский. Он приводит среди описания египетских иероглифов и такое: «Как изображают умирающего старика? Изображают старого орла, у которого клюв искривился в одну сторону и который потому не может ничего клевать и умирает».
— Брехня, — закричал я со злостью и отчаянием. — Чистая брехня. Насчет попугаев не знаю, а насчет орлов — точно брехня. Вы и ваши египтяне, наверно, орлов только и видели, что в клетках в зоопарках да на иероглифах, а я их видел на воле, даже охотился на них в Казахстане.
— Что есть «брехня»? — удивился Помонис.
— Ну, неправда, несоответствие с действительностью, — несколько смущенно ответил я.
— А как же в действительности умирают орлы? — требовательно спросил Помонис, и я понял, что тут не до шуток, что многое, очень многое может решиться сейчас.
— Когда орел чувствует приближение смерти, — медленно и раздельно произнес я, — он собирает все силы и взлетает. Орлы умирают в полете, в воздухе, раскрыв крылья.
Помонис моргнул ресницами, как стряхивают пепел с сигареты, широко раскрыл веки и, обжигая меня взглядом внезапно блеснувших голубых глаз, в упор спросил:
— Это так?
— Да, это так! — ответил я, торжествуя.
— Посреди третьей снизу книжной полки, — снова спокойным ровным голосом произнес Помонис, — есть полированная дверца. Откройте ее!
Я повиновался. Там оказался графин с густым темно-красным вином и узкие золотистые бокалы. Последовал новый приказ:
— Наполните два — для вас и для меня.
— У вас же был инсульт, — нерешительно запротестовал я, — вам нельзя пить.
— Вы моложе меня, как же вы смеете делать мне замечания? А? — прищурился старик.
Я был настолько ошарашен вдруг вернувшимися знакомыми и любимыми мной его интонациями, что без дальнейших возражений молча выполнил приказ.
Помонис поднял бокал и, прищурив один глаз, а другим глядя сквозь пенистую, красно-золотистую жидкость, медленно сказал:
— За дружбу, о которой еще Спиноза писал, что на свете нет ничего драгоценнее ее.
Мы выпили. Старик медленно поднялся с кресла. Плед упал на пол. Помонис своими огромными ножищами, обутыми только в толстые деревенские шерстяные носки, тяжело переступил через плед и, волоча ноги, подошел к окну. Нажатием кнопки он раздвинул длинную раму, и комнату наполнил шуршащий, равномерно взрывающийся шум прибоя, резкий йодистый запах моря.