— Прокурор, ко мне! Ты что тут понаписал, сукин сын? Кто тебе велел?!
— Командир.
— Я?! Я тебе велел, чтоб ты мерзавца какого-нибудь отчехвостил! Эх, не будь я твои командир, рожу б искровенил. — И изорвал эти приговоры в мелкие клочки. — С сегодняшнего дня конец писанине! — И переименовал его из Прокурора в Жаворонка, а машинку приказал разбить о дерево, кому в лесу нужна машинка.
Он потом ходил с мутным взглядом, вроде смотрит и не видит, ни с кем не заговаривал, даже, рассказывали, есть почти перестал, поковыряет ложкой в котелке и выбросит птицам. А через несколько дней исчез, и концы в воду.
Небо уже выбелил рассвет, когда сперва со стороны реки, а потом из леса раздались выстрелы и собаки в деревне подняли лай. Я до сих пор не понимаю, как так могло получиться. Были ведь выставлены посты, и несколько дней до того никто посторонний в деревню не приходил и не уходил никто. Другое дело, что немцы из леса нагрянули, да с южной стороны, откуда их никто не ждал. Там даже просеки не было. И боялись немцы лесов, как черт ладана. Еще таких лесов, как кавенчинские, которые неведомо где начинаются, неведомо где кончаются. А Марушев был с трех сторон окружен лесами и с четвертой наполовину. И вела в деревню одна-единственная дорога, и та проселочная. До щебенки было километров шесть, до шоссе — вдвое больше, а до железной дороги на телеге целый день пути. Немцы сюда никогда носу не казали, может, даже не знали, что такая деревня есть. И господь бог будто о Марушеве позабыл. Мало того, что глухомань, еще и людям там тяжко жилось. Земли песчаные, что на таких землях растет? Рожь, овес, картошка — с тем и коротали свой век. Разве что перед каждой хатой палисадник был, а в палисадниках подсолнухи, вот и могло показаться, люди тут счастливой жизнью живут. Потому что подсолнухи эти светились как маленькие солнышки, даже когда настоящее, большое солнце пряталось в тучи.
Если мы хотели постираться, помыться, набраться сил, подлечить раны, ну и мало-мальски пожить по-людски, то хоть на пару дней закатывались в Марушев. Принимали нас, как говорится, чем богаты, тем и рады, и, хотя не больно там все были богатые, мы себя чувствовали так, словно не было войны. Ели оладьи, пили самогон, спали под перинами. У меня даже подружка завелась, Тереска. Писаная красавица и сама доброта. Жили мы с ней как муж с женой, и родители не противились. Хотя я не обещал, что женюсь. Иногда только, если к слову придется, скажу, что навещу их после войны, даст бог остаться живым, но, может, они не верили, что я живой вернусь, и рассудили, уж лучше я их дочку согрешившей девицей оставлю, чем вдовой. У меня до сих пор хранится образок, который Тереска мне как-то дала, чтобы я всегда возвращался жив и здоров. Бывало, по полгода, а то и больше мы не виделись, и всякий раз она меня встречала, как земля, истосковавшаяся по дождю. Сразу приносила лохань, ставила на плиту чугун с водой, стелила постель. Родители, слова не говоря, выходили по хозяйству во двор или в другую горницу, а она заставляла меня раздеваться и лезть в эту лохань. Сама мылила мне спину, окатывала из ковшика водой, вытираться помогала. Как знать, может, я б и женился на ней после войны, только ее вместе со всей деревней сожгли. В бедрах она была широкая, груди как капустные кочаны, хороших бы мне детей родила, двоих или троих.