Светлый фон

— Разумеется, Федор Федорович. Все это будет в инструкции, направляемой Муравьеву.

Мелочно это или нет, но в ответ на это я сказал Ламсдорфу:

— В таком случае, господин граф, я поеду и сделаю, что смогу.

Но тут Муравьев сказался больным. Он пошел к Ники и выклянчил себе освобождение. Ты знаешь. Нервы, желудок, сердце, подагра. По отдельности и все вместе. На самом деле он испугался ответственности. И напуганный человек, конечно, не годился для того, чтобы мериться силами с японцами. И Ламсдорф выпросил у Ники разрешение назначить вместо него Витте. Несмотря на мое критическое отношение к Витте, в данном случае из всех возможных это был лучший выбор. Для интересов России муравьевские боли в животе и других местах оказались крайне своевременны. И Витте взял на плечи это трудное дело из тех же побуждений, что и я: из патриотического чувства долга. Апатично, стоически, более или менее понимая безнадежность задачи, в какой-то мере и из тщеславия, конечно, но прежде всего из чувства долга перед отечеством. Которое у нас с ним, соответственно различию наших характеров, по-моему, в какой-то мере различалось: у меня это чувство более спортивное, более игровое, азартное, у него оно тяжелее, серьезнее — священно-бычье, сказал бы я без малейшего пренебрежения.

Витте принял муравьевскую команду без изменений. И мы поехали. Из Петербурга в Париж, из Парижа в Шербург и оттуда в Нью-Йорк. Я же рассказывал тебе об этом. Даже подробно. Только об одном, самом унизительном, я умолчал. На военном корабле нас отвезли в Эстербейс, где президент принял нас на своей яхте. Там, в его присутствии, за обедом мы впервые встретились с Комуро и другими японцами. Я говорил тебе: за столом во время речи Рузвельта я следил за каменными лицами японцев и представлял себе, какие безумные трудности нам предстоят. А Витте (за глаза называвший меня ограниченным человеком!) шепнул мне: «Больше всего меня беспокоит, что Рузвельт может поднять бокал за здоровье микадо раньше, чем за здоровье нашего царя…» Смешно… Рузвельт просто приветствовал обоих императоров, мирные послы которых сейчас, к великому облегчению человечества et cetera… Оттуда нас повезли на военных кораблях — нас на одном, японцев на другом — дальше в Портсмут. Только Витте сошел на берег и поехал поездом. Потому что он не выносил морских путешествий. Что, по-моему, было довольно неловко. Однако пустяк, конечно. А потом мы оказались у причала этого скучного, маленького Портсмута, сошли на сушу и сквозь сорочью стаю журналистов и стадо любопытных протиснулись к ожидающим нас автомобилям. Вместе с секретарями и вспомогательными сотрудниками министерства иностранных дел нас было около дюжины. Плансон, Шипов, Ермолов и другие. Розен, ехавший из Вашингтона, присоединился к нам в Нью-Йорке. Должен сказать, по отношению ко мне он вел себя безупречно. За два-три года, проведенные в Вашингтоне, его баронская жесткость окрасилась американской жовиальностью, и это сообщало его лошадиному лицу с серебристыми бакенбардами совсем неожиданную чересполосицу: одна, накрахмаленная полоса подчеркивала — bäi-uns-in-dem-Zimnöi[165], а вторая почти дядисэмовское — how-do-you-do[166]. Разумеется, несмотря на его любезность, я держался по отношению к нему сдержанно. Потому что мне было известно, как он ко мне относился до этого и что он позволял себе говорить про меня в своем кругу: «Мартенс? Эта так называемая живая энциклопедия? Он же просто собиратель фактологических мошек! Шелковая нить его аргументов никогда не имеет конца. Сын сапожника или портного. Международный кочующий портной. Der weltberühmte Konflikthosen flicker[167]. Xa-ха-ха-хаа. Во всех европейских странах он выторговал себе все ордена третьей степени и теперь воображает, что он и есть авторитет…»