Светлый фон

Я иду по очень длинному каменному мосту с четырнадцатью пролетами, разгоряченный коньяком и обжигающим кофе. На мосту резкий северный ветер дует мне прямо в лицо. На острове у стен мельницы ледяные порывы ветра пронизывают насквозь мой тонкий пиджак. И я замечаю: то, что издали я принял за солнечные блики на дороге, на самом деле снежная пороша, лежащая на мостовой пятнами, из-за чего идти скользко и ненадежно. И в воздухе реют мелкие снежинки. Они секут мне лицо, и я чувствую, как у меня застывают скулы. Я удивленно спрашиваю себя — почему в такую погоду я в одном костюме? Почему на мне нет шубы, что соответствовало бы и моему возрасту, и степенности? Я чувствую, как мой вопрос ударяется о глухую стену странного незнания, и от этого незнания мне становится страшно: завтра мне исполнится шестьдесят пять лет, а я зимой в одном легком костюме — что это значит?

И вот мост уже позади. Я долго иду, мне кажется, все убыстряя шаг, против ветра мимо Домской церкви и дальше по Фаргассе с ее высокими купеческими домами. Сворачиваю по Шнургассе направо. Теперь пронизывающий ветер из-за домов и подворотен обжигает мне левый бок, время от времени мне кажется, что кто-то острым ножом полосует мне сердце. Сворачиваю на Нойе Крэме, торопливо иду по Либфрауэнгассе, пересекаю посаженный на городском валу бульвар, и, наконец, я на улице Грос Эшенхаймер. А потом я уже у цели, я спешу во дворец графов Турн-унд-Таксис. В замок фантастически богатой семьи государственных почтмейстеров, который вот уже шестой год является резиденцией ландтага Германии.

Господи, все это мне так хорошо знакомо. Дворец, где я четыре года был послом Ганновера и хлопотал сразу в четырех комиссиях. Столетняя роскошь его сверкающих полов, и лестниц, и люстр. Большие и малые залы совещаний. Его бидермейеровские стулья с изогнутыми ножками для простых посланцев и троны с подлокотниками в виде лебединой шеи для монархов, на деле еще менее удобные, потому что без спинок (без опоры с тыла, как я иной раз думал). И все эти статуи, изображающие Справедливость, Единодушие, Мудрость, и не знаю какие еще классические полуголые мраморные женщины, мерзнущие в снежной пыли в простенках между окнами. И сорок один монарх — маленькие и совсем крохотные. В важных случаях самолично присутствующие, в других — представленные своими послами.

И сам ландтаг. Широковещательное начало, провозгласившее взаимное доверие, откровенность, истинный немецкий дух. С тем, чтобы заслужить глубочайшее уважение и почтение наших отдаленных потомков. И вначале, честное слово, здесь практиковалась гласность всех решений, и их даже печатали в доступных для всех изданиях. Но вскоре начали усердно заниматься тем, что в Гессене окрестили правлением семи спящих, — более быстрым или более медленным, но явным восстановлением старого режима, включая его нелепости. В этом самом Гессене — вплоть до предписания длины солдатских косиц. И то легкое дыхание парламентаризма, дошедшее сюда из Англии через мой Ганновер, рассеялось в придворных духах Австрии и в дегтярном смраде солдатских сапог Пруссии. Пока в позапрошлом году одиозные карлсбадские решения не свели все на нет. Но я должен спросить: что же еще оставалось правительствам? После того, как молодой господин Занд среди бела дня на улице в Мангейме заколол кинжалом известного на весь мир Коцебу (хоть и состоявшего на жалованье у царя)? И когда студенты кричали, что благородный мальчик убил нового Гесслера? Что же оставалось правительствам, как не ввести (прямо будто в честь семидесятилетия Гёте) общегерманскую цензуру… А что еще оставалось мне, как не одобрить это решение?