Светлый фон

— Брошу всё и приеду. Типография на генерала Ватутина, за «Перекрестком».

— Ты же не будешь отключать телефон?

Писчую бумагу (российскую, не лучшего качества, но плотностью больше всего напоминавшую бюллетень) — восемьдесят две пачки по пятьсот листов с нанесенным в офсетной типографии розоватым фоном, покрытым волнистыми узорами, обещали привезти к восьми утра, но как всегда — сперва «пусть подсохнет», потом «у нас некому грузить», потом «через полчаса отправим», потом «выехали», потом «сломалась машина», потом «у водителя разрядился телефон, он где-то на соседней улице», а потом «печатать еще и не начинали»; привезли к одиннадцати вечера.

Верстальщик, изнеможденный и рыжевато-патлатый, походил на дьячка из тех, кто на День города выгуливают по шесть детей, заправив полосатую рубаху под брючный ремень; он очень неуверенно, хотя и одержимо быстро, исполнял движения, положенные конторскому работнику: наливал чай, несся по мягкому полу, и со стороны казалось, что он управляется дистанционно подростком, еще не вполне освоившим плавный ход и обхождение углов, — затихал верстальщик, лишь присев за монитор.

— Все ушли? Уборщица ушла? — спросил Эбергард.

— Что? Да. Ушла. Все ушли. Вот только что. Догнать? — верстальщик вскочил, словно кто-то крикнул «Тревога!», долбанувшись коленом о столешницу.

— Я закрою дверь. А вы — вот что мы делаем, — Эбергард говорил отчетливо, но усыпляюще ласково. — Вот, — он показал образец — избирательный бюллетень, — верстаем такую же таблицу и подбираем шрифт — один в один. Распечатываем. И множим на ризографе. На той бумаге с фоном, что привезли. Краски хватит на сорок тысяч?

— Ну, хватит… Может, на цифре?

— На цифре я пробовал, слишком ярко, краска блестит. Я буду класть чистую бумагу, а вы — забирать готовое и по две тысячи складывать в вон те коробки и заклеивать скотчем. Вот это делаем. Больше ничего не делаем. Никому не открываем.

— Ну, ну это… Не один час, — верстальщик сунул пальцы в подбородочную поросль.

— Поэтому я и просил выспаться. Надо успеть до начала рабочего дня.

Молча, замечая друг друга, если только ризограф зажевывал лист, — Эбергард давно так не работал, руками; ему казалось (как в детстве выдумываешь азартную идею для скучного труда), что они с верстальщиком спешат кого-то спасти: моряков «Курска», замурованных взрывом горняков; он представлял себе довольное лицо Фрица и предчувствовал ощущение собственной ценности: смог! сделал! — его будут ждать, и в мгновение, когда принесет заказ, Эбергард станет главным и благодарность положит на депозит или в оборот тут же пустит; когда устал, заболела спина, он думал то же самое, но тише; позже стерлось всё, замедлилось, словно и ризограф устал, и бумага; пачки не кончались, считал и считал, еще много, и последней — уже не обрадовался, не почувствовал свободы; вышел на холод глянуть, не подъехал ли Павел Валентинович раньше назначенного, и посчитал, как любил, словно свое, строительные краны от левого края до правого — четырнадцать; на кран полз человек, останавливаясь ради отдыха и поглядывая вниз через каждых два пролета лесенки. Эбергард подумал: нельзя сделать лифт? Есть ли у крановщика туалет? Или сидит с банкой между ног, а потом опорожняет ее, устраивая дождик, или осторожно несет на землю под смешки товарищей? Искрила сварочная пурга — сварщик присел, как в мольбе, в железных костях будущего этажа; и вдруг Эбергард остро — не понял, а почувствовал: к строительным кранам он больше не имеет отношения, это уже не его, всего лишь стоит и загораживает, и ему стало неприятно смотреть, он сгорбился, замерз и сник, словно все невидимые хозяева заметили его, смотрели на него и — смеялись.