Светлый фон

Я постарался обратить все в шутку, хотя мне было не до смеха:

— Ну, годы — дело наживное, Арсен!

Он, однако, не слушал меня, продолжая терпеливо, упрямо развивать свою мысль:

— Кюре — он вроде нотариуса. Он должен быть на месте, когда есть надобность. А надоедать не надо.

— Но послушайте, Арсен, нотариус ведь работает на себя, а я на Господа Бога. Люди сами редко обращаются к Богу.

Он подобрал с полу свою палку, оперся подбородком на рукоятку. Можно было подумать, что он дремлет.

— Обращать, — заговорил он наконец снова, — обращать… Мне вот семьдесят три года, а я никогда не видел еще собственными глазами обращенного. Человек каким рождается, таким и умирает. В нашей семье все связаны с церковью. Дед мой был звонарем в Лионе, покойная мать домоправительницей у господина кюре в Вильмане, не было случая, чтобы кто-нибудь из наших скончался, не причастившись святых даров. Голос крови, ничего не поделаешь.

— Вы встретитесь с ними на том свете, — сказал я.

Он опять надолго задумался. Я искоса наблюдал за ним, занимаясь своим делом, и совсем уже потерял надежду что-нибудь услышать, когда он изрек свое последнее слово усталым, незабываемым голосом, казалось, вещавшим из глубин веков.

— Уж как умрешь, все умрет, — сказал он.

Я сделал вид, что не понял. Я не чувствовал себя способным ответить ему, да и к чему? Он наверняка не понимал, что богохульствует, произнося эти кощунственные слова, — они были для него лишь признаньем в собственном бессилии вообразить ту вечную жизнь, никаких веских доказательств существования которой ему не давал земной опыт, хотя смиренная мудрость рода открывала ему ее бесспорность, и он в нее верил, не умея выразить свою веру, законное — пусть и еле слышно нашептываемое — наследство бессчетных крещеных предков… И все же сердце мое пронзил смертельный холод, силы меня оставили, и я, под предлогом мигрени, ушел один под дождь и ветер.

Теперь, когда эти строки написаны, я с изумлением смотрю на окно, разверстое во мрак, на кавардак на моем столе, на множество ничтожных свидетельств, видимых лишь моему собственному глазу, словно говорящих на таинственном языке о мучительном томлении последних часов. Прояснился ли мой ум? Или же, напротив, сила предчувствия, позволявшая мне собрать воедино события, сами по себе незначительные, притупилась из-за усталости, бессонницы, горечи? Не знаю. Все кажется мне нелепостью. Почему я не потребовал от г-на графа объяснения, хотя даже сам каноник де ла Мотт-Бёврон считал, что это необходимо сделать? Прежде всего потому, что я подозреваю м-ль Шанталь в каком-то коварном обмане и страшусь узнать, в чем именно дело. И еще потому, что пока покойница у себя в доме, то есть до завтрашнего дня, пусть лучше все молчат! Позднее, возможно… Но никакого «позднее» не будет. Мое положение в приходе стало настолько трудным, что обращение г-на графа к его преосвященству, без сомнения, увенчается полным успехом.