Наконец и гостя попросили рассказать о своих приключениях.
— Ах, — сказал он печально, — что об этом говорить. Я странствовал и странствовал, а повсюду свирепствовала чума и валялись мертвецы, повсюду люди сходили с ума и свирепели от страха. Я остался жив, быть может, все это когда-нибудь забудется. И вот я вернулся, а мой мастер умер! Позвольте мне пожить у вас несколько дней и отдохнуть, а потом я отправлюсь дальше.
Остался он не ради отдыха. Он остался, так как был разочарован и пребывал в нерешительности, ему были дороги воспоминания о более счастливых временах в этом городе, а любовь бедной Марии действовала на него благотворно. Он не мог ответить ей взаимностью, не мог дать ей ничего, кроме дружеского участия и сострадания, но ее тихое, кроткое обожание все же согревало его. Но больше всего удерживало его в этом месте горячее желание снова стать художником, пусть даже без мастерской, пусть даже в какой-нибудь времянке.
Несколько дней подряд Златоуст только и делал, что рисовал. Мария достала ему бумаги и перьев, и он часами сидел в своей комнате и рисовал, заполнял большие листы то поспешно набросанными, то любовно выписанными фигурами, изливая на бумагу переполненную книгу образов своей души. Он много раз рисовал лицо Лене, как улыбалось оно, полное удовлетворения, любви и жажды крови, когда он убил того бродягу, каким стало оно в ее последнюю ночь, уже готовое превратиться в бесформенную массу, вернуться к земле. Он рисовал маленького крестьянского мальчика, которого увидел когда-то лежащим на пороге родного дома. Он рисовал полную повозку трупов, которую с трудом тащили три клячи, а рядом подручных палача с длинными шестами, глаза их мрачно смотрели из прорезей противочумных масок. Он снова и снова рисовал Ревекку, стройную черноглазую еврейку, ее тонкие гордые губы, ее полное боли и негодования лицо, ее очаровательную юную фигуру, казалось, так и созданную для любви, ее высокомерно и горестно сжатый рот. Он рисовал самого себя — странником, любовником, беглецом, спасающимся от косящей смерти, танцором на пиру во время чумы. Самозабвенно склонившись над листом белой бумаги, он набрасывал на него заносчивое, самоуверенное лицо девицы Лизбет, каким он знал его раньше, уродливую физиономию служанки Маргрит, дорогое, внушавшее трепет лицо мастера Никлауса. Много раз он намечал тонкими, неуверенными штрихами большую женскую фигуру, фигуру матери-земли, со сложенными на коленях руками, с печальными глазами и едва заметной улыбкой на лице. Бесконечная благодать исходила от этого потока образов, от чувства, что рука твоя рисует, что ты властен над видениями. В несколько дней он заполнил рисунками все листы, которые принесла Мария. От последнего листа он отрезал кусок и скупыми штрихами набросал на нем портрет Марии, ее прекрасные глаза, ее рот, отмеченный печатью самоотречения. Рисунок он подарил ей.